– Ты хозяин, тебе и решать надобно, а мне и остальным – только слушаться да не прекословить, – ответила Пелагея.
Иногда Василий подумывал насчет беглого, ставшего вятским Гришкой: а вдруг пронюхает бестия-урядник, кто таков на самом деле новый елпановский работник, но успокаивал себя, мол, я-то тут при чем? Я его нанял в работники – и вся недолга, но если его сцапают, он и в ответе, а мое дело – сторона!
Когда кончилась страда, двое работников получили расчет и ушли домой: нанимал их Василий, как обычно нанимают на страду, до Покрова. Гришка хорошо работал по хозяйству, справлялся и в кузнице. Василий не жалел, что приютил беглого и спас его от новой каторги: как-никак почти бесплатного работника получил, только корми и одевай его. «Пусть пока живет, робит у меня, а там видно будет», – прикидывал он.
К Покрову Елпановы всей семьей ездили в Киргу, в приходскую церковь. Заехали в гости к свату Иллариону. Покров в Кирге, как и во всем приходе, – большой престольный праздник. И время праздновать – самое подходящее: полевые работы закончены, молотить еще рано. В это время в деревне только бабья работа – куделю чистить, а мужики так, кое-что разве поделывают. Ну, у Коршуновых и у Елпановых мужикам работы в любое время хватает, но в Покров – все дома, все празднуют.
Сватов Коршуновы встретили радушно. Настасья первая увидала Василия и Пелагею в окно, неодетая выскочила скорей отворять ворота и не удержалась, заплакала от радости, обнимала и целовала по очереди всех – отца, мать и Петрушку. После свадьбы дочери Василий был у Коршуновых два раза, а Пелагея всего один, и теперь Настя разом хотела наглядеться на прядеинских родных. Она немного похудела, но чувствовалось, что вполне освоилась в новой семье. Сватья Мирония, страдавшая одышкой, работать много не могла, все больше сидела и лежала с отечным лицом. По хозяйству помогала чужая безродная старуха.
Петрухе пошел семнадцатый год. Василий научил его счету в раннем детстве, считать он умел хорошо и быстро, а вот читать и писать где научиться – в деревне ни одного грамотного человека. Василий хотел уже послать его учиться в Ирбитскую слободу, но отец и сын Коршуновы читать и писать умели, и Платон охотно взялся учить родственника. Петр оказался способным и прилежным учеником, и его решили оставить в Кирге погостить – Настасье веселей будет. Василий с Пелагеей радовались: вот выучится сын грамоте, и можно письмо на родину отправить.
Убийство Анны Кузнецовой
Лето выдалось жарким и засушливым. Когда собирались тучи, с ужасающей силой гремел гром; были случаи, когда молнией убивало людей и скот или возникали пожары, но хорошего ливня так и не дождались. Хлеб был плохой, низкорослый, с мелким колосом, кое-как вырос только в залесках, где лучше сохранилась влага; травы оказались под стать ему. У Елпановых сохранилось много старого хлеба – не зря Василий каждый год припахивал целины, где всегда был урожай. Люди говорили между собой, что будет голод. И на самом деле, уже в сенокос и жнитво появилось много голодающих с Урала. Вести, одна другой хуже, приходили с демидовских заводов: там народ поголовно умирал с голоду – на тамошних каменистых, неплодородных землях добрых урожаев никогда не было, а тут еще два лета подряд засуха. Исхудалые, с почерневшими лицами люди с тощими котомками за плечами шли и шли вереницами по деревням Зауралья, прося милостыню.
…Игнат Кузнецов ждал из солдат старшего сына, тот должен был скоро вернуться домой. Младший сын Кузнецовых умер еще неженатым – опрокинувшимся возом придавило.
«Вот возвернется Никон – пусть он всем правит как хочет, а я уж сколь смогу, столь и пороблю, – думал стареющий Кузнецов. – Старуха больно хворая стала, лонись[40] дак и вовсе паралич ударил. Опять же Федька со своей-то бабой ладом не живет… Ведь отделил его, дурака, – думал, лучше будет, свой-то дом его притянет, ан нет – четвертый год пьет да на чужих баб смотрит! За что нам со старухой такое наказанье-то на старости лет? Эка вот, говорит – мол, не люблю я бабу свою, зря вы меня на ней женили. Да какого черта тебе еще надо, баба в девках-то и видная, и богатая была…»
А жизнь Анны, Федоровой жены, стала хуже некуда с тех пор, как Кузнецов-старший нанял на страду работницу Федосью: Анна тогда заболела и в поле работать не могла.
Вот и прибрала хозяйского сына к рукам бойкая пострадка Федосья… Дальше – больше: Анна как-то попыталась попенять на это мужу, но тут же получила увесистую оплеуху.
– Молчи, не выводи из терпения, ненавижу я тебя! – взъярился Федор.
– Опомнись, Федор! Дети ведь у нас, – охнула бедная Анна.
– Ты мне весь свет загородила, пропади пропадом, жаба!
Отругав, а то и поколотив жену, Федор уезжал в поле с пострадкой – бабенкой, как назло, молодой, лицом пригожей, но и порядком бессовестной. Скоро Федор, не стесняясь ни отца-матери, ни чужих, связался с работницей в открытую… А та совсем уж себя хозяйкой возомнила! Как-то даже сказала за обедом: «Тетя Анна, уж больно ты стара да худа, как будто матерью приходишься Федору-то…» Анна плакала горючими слезами, но кому пожалуешься? Она была дальняя, выдали ее замуж из Кирги. К отцу родному не сходишь, да и отец-то уже теперь давно помер…
После десяти лет совместной жизни отец отделил Федора, третий год они жили в своем доме, но жизнь не налаживалась: Федор продолжал пить и все чаще бил жену.
Бабы жалели Анну, но кое-кто, бывало, говорил: мол, муж да жена – одна сатана…
– Впору руки на себя наложить, – жаловалась Анна соседке, Марине Агапихе. – Ровно озверел Федор-то, как связался с Федоской этой! Ох, пропащая моя головушка!
Агапиха выслушивала ее равнодушно: самогонщице не раз приходилось слушать стенания измученных пьянством и побоями мужей деревенских баб. Кроме того, она не любила эту тихую, чересчур покорную бабу: «Так тебе и надо, телепня[41]! Да будь Федюня мой муж, я бы его вот так зажала! – И она показывала маленький, но крепкий кулак. – Уж я бы не поддалась, а чем попадя бы такого-то буткала[42]!»
Отчаявшись, Анна пришла к бабке Евдонихе:
– Баушка Феофанья, я к тебе как к последней надёже… Помоги моему горю, совсем сдурел мужик-от у меня, ругается да бьет! И раньше-то худо жили, а нынче и вовсе как зверь. Видно, околдовала его эта змея подколодная, Федоска-то… Взял ее свекор, мне на беду, в пострадки. У нас в дому живет, а нам же, прости господи, и гадит! Федор седни меня опять набил, а вечером, ежели напьется, хоть беги куда глаза глядят!
– Куда же, милая, побежишь-то? Ведь ты мужняя жена, у тебя дети! Ну ночуешь ты седни в людях, а завтре ведь все равно домой-то надо… Ты уж старайся как-то и сама наладить жисть-то! Откажи Федоске-работнице, что ли…
– Да ведь не я, а свекор мой нанимал Федоску-то! Добром она не уйдет…
– А ежели добром не уйдет, так выгони! Хозяйкой в дому стань, а не гостьей! Вот, на тебе ломоть хлеба, я его наговорила. Как придет Федор вечером да ужинать будет, этот ломоть незаметно ему подложи. Гляди, чтобы только муж съел его, а не другой кто, да не с супом или еще с чем горячим, не то с паром весь наговор-то и выйдет… А завтре сходи на кладбище, найди могилу, где похоронен кто-нибудь по имю Федор – все равно, хошь старик, хошь ребенок. В деревне Федоров-то много ведь умерло, вон дедка Федора в прошлом году похоронили, знашь, поди, где могила-то его?
– Знаю, баушка, знаю – у кривой березы она!
– Дак вот, мила дочь, горсть земли с могилы возьми и мне принеси: я на нее наговорю, а ты ее в рукомойник перед тем, как он будет умываться, брось… Завтре же ко мне и приходи!
– Спасибо, баушка, побегу я домой – поди, явился душегуб-от мой, еще хватится меня, окаянный!
– А ты, касатка, худыми словами Федора не брани: бес-от, он ведь завсегда услышит да и будет разжигать у вас ссору-то!