Наступал вечер, с пастбища возвращалось стадо, за стадом шел старик-пастух с мальчиком-подпаском, хозяйки загоняли по дворам скотину. Издалека был слышен звон отбиваемых кос: в разгаре сенокосная пора, и многие еще только возвращались с покоса.
Обоз остановился у речки. Распрягли лошадей, напоили и, стреножив, пустили пастись. Стали собирать сушняк для костра; меж переселенцами завязался разговор о виденном за день.
В деревне Прядеиной, как и в селе Белослудском, избы стояли как попало, строились кому где поглянется. Однако все избы были добротными, рублеными из кондового леса, многие – под тесовыми крышами. Подворья были поставлены по-кержацки: две избы связкой через теплые сени, добротные надворные постройки – погреба, амбары, конюшни. Усадьбы обнесены высокими заплотами[2] из толстых бревен, положенных одно на другое и врубленных в высокие толстые столбы, и у каждой ограды были плотные высокие ворота с калиткой – через такую ограду сразу не перемахнешь. Над усадьбами торчали колодезные журавли. Значит, люди здесь поселились основательно, на века.
В этот вечер у костров переселенцев было много народу из деревни Прядеиной. Начало положил мужик лет сорока с черной окладистой бородой и серьгой в левом ухе, с живым взглядом глубоко посаженных карих глаз, назвавшийся Никитой Шукшиным.
– Принес вот вашим ребятенкам поись домашнего, оголодали, поди, в дороге-то, сердешные!
Никита поставил возле костра Елпановых большой туесок парного молока, корзинку творожных шанег – и сразу стал своим человеком.
– Откуда бог несет, добрые люди? С Новгородчины, говорите, на поселение? Ну это ладно, хорошо: помещиков-то нет здесь, оброка никто не стребует! Всяк сам себе хозяин – хоть паши, хоть пляши, – ввернул прибаутку Никита. И, став серьезным, прибавил:
– Землицы здешней всем хватит! Подать заплати только и сей себе с богом: хочешь – рожь или овес, хочешь – пшеницу. Лен здесь хорошо растет – бабы не нахвалятся! Я ведь тоже из Расеи, из Тамбовской губернии. Крепостным был у барина. И лютой же барин был у нас! Из отставных, самодур самодуром – не человек, а демон, одним словом. А я сиротой рос, отца-покойника плохо помню, а потом и мать померла. Как подрос маленько, поставили меня помогать барскому конюху Ерофеичу, уж сильно старым он стал. Но при барских лошадях находиться – это не мед пить! Чуть что – дерут нещадно да и Ерофеичу в зубы тычут. Как-то раз, на Покров дело было, наехало к барину гостей видимо-невидимо. Вся прислуга, и повара, и горничные, с ног сбились, гостям угождая. До полуночи пировали они, буйствовали, из ружей-пистолетов палили, какие-то огни бенгальски жгли. Оно красиво, да нашему брату – к чему? У нас с Ерофеичем работы по горло. И с барскими-то лошадьми умаялись, да еще гости все на лошадях, и каждую надо разместить, накормить-напоить. Слава богу, за полночь все стихло на усадьбе, видно, удрыхлись господа хорошие. И мы с Ерофеичем в конюховке задремали, и вижу я сон, будто я в церкви под венцом стою, и хор поет так красиво. Поп говорит, поцелуйся с невестой, я открываю вуаль, а там стоит Ерофеич и смеется, у меня аж мороз по коже пошел. С какой стати, думаю, я буду с Ерофеичем венчаться, а вслух сказать не могу. Вдруг просыпаюсь, как будто кто меня толкнул. Ерофеич тоже. Батюшки светы, пожар! Барская конюшня горит! Лошади огонь почуяли – и ну ржать, ну биться…
Мы с Ерофеичем прямо в огонь лезем – лошадей вывести бы. Тут в набат ударили, вся дворня высыпала, тушить конюшню стали. Ну, лошадей удалось спасти. А барин на крыльцо разъяренный выскочил, кричит: «Ловите конюхов-негодяев, это их дело, они подожгли, держите, не то сбегут еще, мерзавцы!» А куда тут сбежишь? – Ерофеича моего из конюшни вынесли еле живого: голова в кровь разбита, грудь раздавлена. Положили его на охапку сена, а он все просит, чтоб его не трогали, не шевелили – шибко тяжко ему было, смерть, видно, чуял… Побелевшими губами еле выговорил: «Мальца Микитку не вините, не виноват он ни в чем… Мой грех, я недоглядел». Еще шептал что-то, не разобрать было. Лицо у него серым сделалось, и тут же умер Ерофеич, царство ему небесное. Старый уж был, сплоховал, видно, не увернулся, вот лошади его и затоптали, они ведь при пожаре сильно бьются, аж на стены лезут.
А меня связали да и влепили мне, и так уж обожженному на пожаре, еще двадцать пять горячих. А потом – в кандалы и в Сибирь погнали.
– Это как же – без суда, что ли? – поразился Василий.
– Как же без суда! Суд был, да что толку: где суд, там и неправда, а кто богат, тот и прав. Отсидел я в остроге, потом подолбил мерзлой земли на рудниках Сибири. Теперь вот здесь на вечное поселение определили. Здесь ни господина, ни барина. Закон – тайга, медведь – хозяин. Раз в год урядник наезжает проверить, все ли ссыльные на месте, да куда мы денемся, отсюда только в землю…
– Отчего же пожар-то был в имении? – снова спросил Василий. – Кто поджег?
– Да пес его знает – кто. Может, гости барина сами и подожгли спьяну. А я и теперь, хоть дело прошлое, богу не покаюсь: не виноват был ни в чем!
Шукшин размашисто перекрестился. Васильева жена, Пелагея, не вытерпела, вмешалась в разговор:
– Значит, невинного человека засудили? Креста на них нет, на душегубах!
– Э, да сколько их, невинных-то, по острогам сидит или на каторге мучится! – махнул рукой Никита.
– Ну а самоедов ты видел? Что за люди такие, что сырое мясо едят?
– Нет, самоедов здесь при нас уже не было, они дальше на север в тайгу подались. По-другому их вогулами называют, а вогулы – люди вольные: не пашут, не сеют, не жнут – тайгой кормятся. Зверя стреляют, рыбу ловят… Они, как русские, в крепости жить не будут.
На миг все замолчали. Потом Пелагея спросила:
– Ты тут с семьей али как?
– С семьей, конечно. При барине я еще холостой был, а теперь вот с каторги жену привел. Одной судьбы мы с ней. Она, вишь, тоже крепостная была, в няньках при господском ребенке. Ну, ребенок пуговицей подавился да и помер. Маленькие, они ведь всё в рот тащат – попробуй угляди!
А ее за недогляд – в Сибирь… Выходит, что по одной дорожке шли, одно горе мыкали. Там я Анфису свою и встретил. С тех пор вот живем вместе, на житье не гневаюсь, ребятенок уж двое. Как поселение нам вышло – стали мы вроде вольных и в церкви венчаны.
– А где у вас тут церква, далеко ли?
– Да поболе тридцати верст будет: в Кирге приход-то, возле Ирбитской слободы.
– И поблизости больше никаких деревень?
– Да вот самая ближняя, такая же, как наша, Харлова называется, семь верст отсюда. Там, говорят, сперва какой-то иноземец жил, высланный. Недолго жил, умер вскорости. Карла его звали. А у нас так заведено: кто первый жил, по тому деревня али село и зовется. Вот, к примеру, наша деревня. Первыми Прядеины здесь поселились, так она и зовется Прядеина.
– И теперь они здесь живут… Прядеины-то?
– Живут! Куда они денутся. Вот уж два дома у них с краю первые строились. Старший-то брат уж старик, сыновья у него взрослые… Однако засиделся я у вас, хозяйка браниться будет. А то идемте к нам ночевать, моя изба тут недалече. От реки гнус поднимается, заест ребятишек-то!
– Благодарствуем! Мы уж сколь времени под телегой спим, привыкли.
– Ну как знаете… а то пойдем под крышу-то – места хватит!
Никита еще посидел немного у костра, поговорил о нынешнем сенокосе, распрощался и ушел домой.
Долго еще жгли костры поселяне. Бреднем ловили рыбу в реке, женщины ее чистили и варили уху, тут же у реки стирали белье и мыли посуду.
Коротка летняя ночь в Зауралье. Вот уже в деревне пропели первые петухи. От реки повеяло прохладой, и в воздухе разлился чудесный аромат трав и свежего сена. Мало-помалу в таборе переселенцев стало стихать, и наконец все смолкло. Только лошади пощипывали траву, позванивая уздечками, да в деревне перелаивались потревоженные днем собаки.
Василий не привык долго спать, а тем более сейчас. В голове вертелись тревожные думки: «Скорее бы на место определиться и первым делом сена заготовить для Каурка. Потом хоть немного целины вспахать, ржи посеять… До непогоды и холодов хоть какое-то жилье успеть построить! Может, сегодня начальство из волости приедет?»