С такими мыслями Василий пошел посмотреть Каурка. А тут Никита Шукшин – уже из ночного лошадей ведет.
– Рано поднялся, Никита, – приветствовал нового знакомого Елпанов.
– А что делать? Как говорят – дом невелик, а лежать не велит, – ответил поговоркой Шукшин.
Василий залюбовался его лошадьми – крепкогрудым гнедым мерином и молодой кобылой с жеребенком-сеголетком, которую Никита вел в поводу.
– Хорошие лошади у тебя, Никита!
– Хороши, да мало. Если залежь или целину пахать – и мерина с кобылой надорвешь, и сам намучишься. Это мои друзья и помощники. Денно и нощно о них пекусь, ведь крестьянину без лошади что птице без крыльев… А что вы сегодня делать хотите? – перевел на другое разговор Никита. – Начальства из волости ждать? Да оно, может, неделю целую не приедет. Что вы будете время горячее терять? Время-то теперь какое – летний день год кормит. Начинайте сегодня же покос. Пусть кто-нибудь один останется на случай, если начальство приедет. Начальство-то к нам только спешит подать собирать, а по делу не дождешься. Речушка-то наша Киргой зовется, вот прямо за ней пусть и косят, по лесным еланям[3] нынче травы добрые.
А ты, Василий, хочешь – со мной езжай. Версты за две отсюда мой покос. У меня много кошенины грести надо, да и метать поможешь: одному, сам знаешь, стог метать несподручно, а Анфиса-то моя тяжелая ходит. А уж завтра с утра – тебе покосили бы…
Елпанов согласился. Ожидая Никиту, они с Пелагеей наскоро поели. Подъехал на телеге Шукшин с Анфисой. У них был припасен бочонок квасу, большая корзина съестного. Василий мигом запряг Каурка, и все тронулись на покос.
Солнце давно уже взошло; на разные голоса пели птицы, где-то вдали куковала кукушка. Дурманящий аромат разнотравья кружил голову. Кругом все цвело, благоухало, пело, вознося гимн солнцу, вечному источнику жизни.
– Красота-то какая здесь, – вздохнул Василий, оглядывая травянистую пойму Кирги.
– Оно верно, что красиво, вот комаров бы поменьше, – ввернула Пелагея.
– Ничего, комарье не век живет, – засмеялся Никита, – обкосим вот травы, враз его поменьше станет, а к Ильину дню совсем исчезнут кровососы, разве только в глухих сограх[4] останется. Вот, глядите, и мой покос!
Слезли с телег, стреножили и пустили пастись лошадей. Можно было начинать косьбу.
– А ну, Василий, дай-ка я косу твою отобью и направлю!
– Что я, сам, что ли, без рук?
– Да я не в обиду тебе, по-нашенски тебе косу налажу, под нашу зауральскую траву!
– Коли так – спасибо, – протянул ему косу Елпанов.
Никита мигом отбил косы Василию и Пелагее. Потом, широко расставляя ноги в броднях[5], легко, как бы играя, пошел первым, ведя широкий – оберук – прокос. За ним встал Василий, потом Пелагея, чуть дальше – Анфиса. Она была на последнем месяце и оберук, как и Анка, старшая дочь, не косила.
– Ты, Нюрка, от кустов заходи, там трава помягче, – подсказал Никита, – а еще лучше сюда иди, здесь твоя косьба, – засмеялся он, показывая дочери густой куст смородины.
Как ни старался Василий держаться за Никитой, но не смог, хотя у него скоро от пота рубаха прилипла к спине.
Собираясь обедать, достали с телеги большое глиняное блюдо, деревянные ложки, Никита нарезал хлеб. Анфиса с Нюркой приготовили чудесную окрошку из огурцов, яиц и лука. Были и сметана, и молоко, и вареное мясо. Елпановы, только недавно проделавшие много тысяч верст на пути из родных мест, успели подзабыть о такой вкусной еде, а дети с жадностью набросились на молоко и сметану.
Василию и Пелагее стало неловко, а Никита все посмеивался:
– Что, ребятки, вкусно? Вот оставайтесь жить у нас в Прядеиной – каждый день будете так кушать!
Напоследок Нюрка достала с телеги свою корзинку, где были репа, морковь, горох, бобы, поставила корзинку в кружок обедающих и стала угощать Васильевых ребят.
После обеда немного отдохнули.
– А что, зверье-то вас шибко долит? – спросила Пелагея. – Вон леса кругом какие, знать, волков видимо-невидимо!
– Всякого зверья хватает! Лоси сохатые, козлы дикие, медведи, рыси… Птицы всякой – пропасть!
– А… волков? – спросила Пелагея, опасливо поглядывая на темные ельники. – Вон леса-то дремучие какие!
Шукшин прыснул от смеха и принялся ее успокаивать:
– Не робей! Сейчас лето; летом всякий зверь сытый… А вот зимой, особенно к весне, на Евдокию, едешь, бывало, один из Ирбитской слободы, так страшновато бывает… Как завоют волки со всех сторон, да если еще лошаденка неважная – всех святых вспомнишь! За мной, как-то было дело, долго гнались, проклятущие. Это ладно, что Гнедко у меня шагистый – быстро от них умотал! Я ведь тут какой год живу, всяко бывало, прямо к избушке и в пригон волки заходили. Думаешь, пальнул бы, да где его, ружье-то, возьмешь. Собак во дворах разрывали у некоторых. Спервоначалу шибко долили, волки самый каверзный зверь…
Солнце уже пошло на полдень, поспела грести кошенина. Гребли уже все, даже Петрунька и тот помогал. Волокушами стаскали сено к месту будущего стога. Никита хотел подсадить Настю на лошадь в седло, но она испугалась (в их деревне не принято было девчонке ездить в седле).
– Ты что это, Настасья Васильевна, верхом не умеешь ездить? Нехорошо, учиться надо. Здесь без разницы, у нас что парнишки, что девчонки – все верхом ездят. Вот смотри, моя Нюрка как умеет. Что бы я без нее делал? Казак настоящий! И в седле, и без седла ездит. Всю весну на гусевой ездила, и пахали мы с ней, и боронили. Верхом чуть ли не с пеленок. Что поделаешь, раз наследника бог не дает. Вот разве на этот раз будет…
Сено сметали, большой стог получился. Работу закончили, как раз когда солнце уже подходило к закату.
По дороге домой Никита остановил своего мерина и кнутовищем показал на березовый колок:
– Третьего дня ночью дождичек пробрызгивал, надо бы поглядеть – первые грузди должны появиться.
И в самом деле – набрали полную корзину груздей.
Василий дальше поехал с Никитой.
– Телега твоя мне понравилась, – пояснил он, подсаживаясь к тому в телегу. – Как она – на ходу легкая?
Шукшин приосанился:
– Как же нелегкая – ведь для себя делал-то, этими вот руками! Ты, как домой приедем, мастерскую мою посмотри. Я ведь не только телегу изладить могу – кадушки, ведра или чашки-ложки из дерева, бересты да глины… Вишь, Василий, каторга-то не только мучит, но и учит! Многому я там научился, всяких умельцев перевидал. Вот есть у меня думка одна: надо бы попытаться самому кирпич делать. Глины по крутоярам у нас – завались. Я пробовал уж ее замешивать – похоже, для кирпича годится. Вместо глинобитной – кирпичную печь с трубой сложить можно. В Ирбитской слободе видел такую у одних хозяев. А печь с трубой – это куда как хорошо! Дыму в избе нет, весь через трубу на волю выходит…
Сейчас даже дома из кирпича стали строить. Но это богатеи, а нам хоть бы пока печь с трубой. Я уж пробовал глинобитную с трубой делать – не выходит ни черта! Вот до весны, бог даст, доживем – непременно испробую кирпич делать.
– Кони у тебя, Никита, добрые! – перевел разговор на свое Василий. – Мой Каурко супротив них вроде жеребенка…
– В Ирбитской слободе я Гнедка своего у одного татарина купил. Вместе каторгу отбывали, да с тех пор и стали мы с Абдурахманом друзьями. Ты, если задумаешь лошадь покупать, – езжай к татарам. Они все лошадники, в крови это у них, и никудышных лошадей не держат.
За разговором и не заметили, как заехали в деревню.
– Ну, теперь милости прошу к нашему шалашу. Вместе работали, вместе и ужинать надо! – пригласил Шукшин, подъехав к своему подворью.
Отворили ворота, въехали в просторный двор. Анфиса пошла доить коров, наказав дочери собирать на стол, а Василий с Пелагеей направились к колодцу умыться. Колодец был с высоким бревенчатым срубом, у которого стояли кадушки с водой. От колодца проведен лиственничный желоб в колоды в пригон к скоту. Везде и во всем был виден порядок, чувствовалась рука основательного хозяина.