Это произошло в понедельник, 10 сентября.
Недаром понедельник считается дурным днем. Повар наш с утра лежал в приступе лихорадки. Орниччо размешивал пищу в котле, а я занимался рубкой дров, когда прибежавший Хуан Родриго Бермехо закричал, что меня требует к себе адмирал.
– Только сними передник и хорошенько вымой руки, Ческо, – сказал он.
– Адмирал в большом гневе и только что упрекал своего секретаря за неаккуратность.
Я с быстротой молнии добежал до капитанской рубки, где мессир стоял перед столом.
Что он был в дурном настроении, я заметил тотчас же, так как господин крепко стиснул левой рукой кисть правой, что он делает всегда, когда в гневе желает удержать себя от лишних слов.
Я остановился перед ним и простоял молча время, достаточное для того, чтобы трижды прочитать «Аvе Мariа».
– Что ты сделал, негодный подмастерье! – вдруг крикнул адмирал резким голосом над самым моим ухом.
Внезапно я с ужасом заметил громадную дыру у себя на локте. Адмирал многократно предупреждал нас, чтобы мы бережно относились к своей одежде. «Я не хочу, – говорил он, – чтобы моя команда походила на португальских оборванцев, которые в дырявых карманах привозили жемчуг с Гвинейского побережья».
Так как я молчал, адмирал закричал еще более резко:
– Так-то ты выполняешь мои распоряжения! – и с такой силой потряс меня за плечо, что голова моя чуть не оторвалась от шеи.
– Я все это исправлю вечером, мессир, – пробормотал я, – я только что рубил дрова.
– Вечером? А о чем ты думал все эти недели плавания? Да и откуда ты возьмешь образец карты, разве ты ее не сжег, несчастный?! – закричал адмирал.
И только тут я обратил внимание на небольшой сверток, который лежал перед ним на столе.
Развернув его, он ткнул меня носом в карту.
– Посмотри, что ты сделал! – сказал он.
Это была карта, которую я перерисовал перед отъездомиз Палоса. И все-таки, да поможет мне святая дева из Анастаджо, это была не она. В углу карты я поставил три буквы: F. R. Р., что означало: «Francisco Ruppius pinxit» – «Писал Франциск Руппиус». Такие отметки на своей работе делают настоящие художники, и мне захотелось уподобиться этим людям. Сейчас я уже не совершил бы такого тщеславного поступка, и мне было стыдно сознаться в нем адмиралу.
Но на карте, которую господин развернул передо мной, не было в углу этих трех букв.
– Ты помнишь, что было изображено на карте старика? – спросил адмирал.
– Да, господин, – ответил я, дрожа всем телом. – Я скажу вам все, что я помню о той карте.
– Ты точно перерисовал ее? – спросил адмирал.
И я видел, что от гнева жилы вздулись у него на лбу.
– Я отнюдь не художник, мессир, – сказал я, – а, как вы знаете, только подмастерье гравера. Я могу измерить циркулем части рисунка и либо в точности перенести их на копию, либо увеличить или уменьшить их по желанию заказчика. Я только должен соблюдать соотношение отдельных частей или то, что в нашем ремесле называется пропорцией. Нос, глаза и уши на моей копии.
– Какие нос и уши? – закричал адмирал. – Что ты мелешь ерунду, негодяй!
– Я говорю это к тому, мессир, – сказал я, не попадая зубом на зуб, – что вы мне сами разрешили не очень старательно перерисовывать лицо старика на той карте.
– Какого старика? – с недоумением спросил адмирал.
– На той карте, – продолжал я, – между Европой и островом Святого Брандана было нарисовано лицо старика, обращенное к западу. Он был изображен с раздутыми щеками, и изо рта его выходили струи воды, подобно водяным столбам, бьющим изо рта женщины на фонтане в Генуе. У испанца они были изображены красной краской. В примечаниях к карте было сообщено, что в этом направлении можно двигаться без попутного ветра, так как корабли ваши будет нести вперед милостью божьей. Вы не велели мне переписывать примечания, мессир, но распорядились точно отметить градусы широты и долготы, где проходят красные линии. Насколько мне помнится, это много южнее Азорских островов, и я сейчас точно припомню широту.
– Молчать! – крикнул адмирал. – Ты слишком хорошо запомнил все это и слишком плохо изобразил на карте! Где все, о чем ты рассказываешь? Где же острова, путь к которым был так точно обозначен?
Я глянул еще раз на карту, и ноги мои подкосились от ужаса. Мало того, что в углу карты не было моей подписи, голова, изображенная на ней, нимало не походила на голову, которую я нарисовал.
Я увидел раздутые щеки старика и выпученные от усилия глаза, но рот его был плотно закрыт и из него не выходило ни единой струйки воды.
А я отлично помнил, с какой тщательностью выводил красные линии и всюду на них отмечал градусы широты.
– С кем ты говорил об этой карте? – спросил господин тихим голосом.
Я мог бы вообразить, что гнев его спал, если бы не обратил внимания на его руки. Он так впился левой рукой в правую, что ногти его посинели, как у мертвеца.
Я всегда испытываю непреодолимое чувство страха и лишаюсь дара слова, когда вижу адмирала в гневе. Хвала господу, что это случается редко, так как обычно благообразные черты его искажаются при этом и лицо становится страшным.
Внезапно я заметил то, что, может быть, ускользнуло бы от моего внимания в другое время. Щеки адмирала, которые еще в Генуе были покрыты свежим, почти юношеским румянцем, загорели и запали, а между бровями залегла морщинка.
Глубокое чувство любви и участия к господину побороло все остальное, и я прямо взглянул ему в глаза.
– Клянусь телом Христовым, мессир, – сказал я, – что никогда ни с кем, кроме Орниччо, я не говорил об этой карте и, так же как и вы, не понимаю, что с ней произошло.
Господин вместо ответа схватил меня за ворот и так потряс, что от моей одежды отлетели все застежки, а крест больно впился в грудь. При этом адмирал с такой силой сжал мою руку, где был перелом, что я от боли потерял сознание.
ГЛАВА IV
Саргассово море
Очнулся я оттого, что кто-то плеснул мне в лицо холодной водой. Еще не открывая глаз, я почувствовал, что чья-то рука осторожно поправляет подушки под моей головой. Кто это мог быть, кроме Орниччо, моего верного друга?
Я открыл глаза.
И каково же было мое изумление, когда я увидел лицо адмирала, склоненное надо мной. Я лежал на его большой красивой постели.
Заметив, что я пришел в себя, господин сказал:
– Прости меня, дитя! Я был несдержан в гневе и причинил тебе боль.
От смущения я не мог найти слов, чтобы ему ответить.
– Прости меня, – повторил адмирал. – Когда ты упал к моим ногам, я вспомнил о своем сыне Диего, таком же подростке, как и ты, и о другом, еще ребенке, оставленных в далекой Испании. Бог удержал меня от злых мыслей, и я ощутил прекрасное чувство легкости и покоя, которого не знаю вот уже несколько недель. Я понял, что линии исчезли с карты по воле божьей, и это действительно походит на чудо, ибо никто из людей, кроме меня, не касался шкатулки, где лежит карта. Ключ от нее всегда висит у меня на груди.
– Вы никогда не оставляли шкатулку открытой, мессир? – спросил я.
– Один только раз, – ответил адмирал, – я оставил по нечаянности ключ в замке. Это было в день первого августа, когда я шел к обедне. Но тогда на корабле не было никого, кроме часовых, и, вернувшись, я тщательно осмотрел шкатулку. Очевидно, ее никто не касался, потому что все бумаги были сложены в том же порядке, в каком я их оставил. Прости меня, дитя, еще раз и иди с миром.
Я поднялся на палубу в таком смятении, какого не испытывал еще в своей жизни.
Тогда же я стал разыскивать Орниччо, желая рассказать ему происшествие с картой, но ему было сейчас не до меня.
Утром этого дня часовые разбудили экипаж вестью, что корабль наш находится в море плавучих водорослей. Они затрудняли ход судна, и адмирал распорядился, чтобы два матроса стояли на носу с баграми и отталкивали водоросли с пути корабля.
В течение же нескольких часов, которые я провел в каюте адмирала, наше положение резко переменилось к худшему.