Во сне я плыл с Настасьей на плоту, за связкой головной кораблик был еле виден, я лежал на спине, локоть мой касался локтя Настасьи, мы смотрели в небо, щурясь от ослепительного света, вода плескала в плоское дно, почти в лопатки. Просыпаясь, я некоторое время по инерции перемещался на ночном плоту, почти видел звезды над головою вместо потолка, затем ночная река превращалась в ночную комнату, погруженную во тьму: сновидческий плот, став подлодкою, погружался на дно - реки? океана? водоема?
Только один раз приснился мне сон с плотом без Настасьи, один из знаков судьбы. Что ж, я проснулся, пора открыть кингстоны памяти моей, пусть воды времени затопят меня, пусть волны времени наполнят утлый мой ковчег, пусть мое разгерметизированное житие достигнет донных пределов, - я готов!
ВОДОПОЙ ВЕДЬМ
В обеденный перерыв (наши перерывы не совпадали) позвонил я Настасье, чтобы договориться о встрече, но, кажется, застал ее врасплох. Потом я понял: я отвлек ее не от кульмана, не от перекура, не от очередного обсуждения очередного эскиза, - она отвечала на спрятанное от меня письмо. Настасья говорила сбивчиво, невпопад, наконец назначила время и место встречи: Манеж, что на Исаакиевской площади, - быстрехонько откланялась, бросила трубку.
Между временем окончания рабочего дня и временем назначенного свидания обнаружился необъяснимый зазор, не понравившийся мне. Я тотчас сочинил все того же скрипача, вернувшегося с гастролей. Пошло-поехало, воображение мое разыгралось, и я решил - откуда что берется? - за ней проследить. Тут же проявил я сообразительность вкупе со лживостью, напомнил начальнику, что собирался он меня послать в местную командировку за квасцами и шелковым шнуром для таблиц: начальник недоверчиво глядел на меня, качал головою, квасцы и вправду кончались, шнура давно не было, он написал мне, глядя на часы, увольнительную и долго и озадаченно глядел мне вслед из окна.
Шнуром с квасцами затоварился я со скоростью звука. До окончания рабочего дня оставалось минут пятнадцать. Я уже торчал неподалеку от особняка на Мойке, озираясь, - не видать ли скрипача; на секунду подумалось: Настасья не глупее меня, ей ничего не стоит так же придумать местную командировку, охмурив руководителя группы; пока слежу я, новоиспеченный филер, за воротами ограды, сидят они с ухажером в «Англетере» либо «Европейской», оставив меня в дураках… ну и так далее. Я стал мысленно выпутываться из придуманной мною несуществующей ситуации, выпутываться из сочиненного дурацкого положения, но не успел: рабочий день кончился, народ валом повалил из кружевной ограды, их было так много.
Она шла, как всегда, играючи, легко, тонкая талия перетянута поясом плаща, шляпа с полями надвинута на лоб, среди всех шагов и уличных шумов слышал я тихий цокот каблучков ее точеных, звон бранзулеток. О Цусима судьбы моей, разве могу я не заметить тебя в толпе? да я скорей толпу проморгаю.
Никто ее не ждал, она шла, доболтав с сотрудницами и коллегами, одна, совсем одна, слегка спеша; я шел следом за ней, держа дистанцию, ревнивый шпик.
Глубоко задумавшись, Настасья не замечала меня. Выглянуло солнце, у нее появилась тень, я брел за ее тенью, за нею, тень принадлежала тьме, она - свету. Порыв ветра застал ее перед аркою подворотни, аркой довольно глубокой, ведущей в мрачный колодец-двор. Ветер вышвырнул из арки мириады осенних листьев, желтых, чермных, ржавых, скукожившихся, с жестяным скрежетом поток листвы былой излился ей под ноги, заплясал вокруг нее; она отшатнулась в страхе, чуть не вскрикнула, покачала головой, остановилась на миг, листья из потусторонне холодной и темной арки показались ей дурным знаком, недобрым предзнаменованием.
Она ускорила шаг, я тоже, и вскорости мы прибыли на Главный Почтамт.
Выждав немного, я вошел за ней, осторожно озираясь, и увидал ее за столиком в дальнем углу зала. Настасья писала письмо. Она плакала, утирала слезы розовым платочком, ярко-розовое пятнышко в обесцвеченном объеме глухого и гулкого разом Почтамта, диссонирующее с казенным его уютом. Мне стало не по себе. Я вышел на улицу, медлил на некотором расстоянии от входа. Мне было тягостно ей лгать. Я вообще по натуре не лжец, вру, за редким исключением, по мелочам, да и то, чтобы чувствовать себя, как все, не ощущать врожденной ущербности своей.
Тут она вышла, успев припудриться и подмазать губы, весьма сосредоточенная, никаких следов растрепанных чувств, слез, смятения. Настасья смотрела на часы, стоя у входа. Она кого-то ждала. Образ скрипача опять замаячил передо мною, но не успел я снабдить его мизансценою, потому что к Почтамту подкатил черный иностранный лимузин, Настасья, улыбаясь, двинулась в авто, водитель вышел ей навстречу, спортивный элегантный незнакомый мне гражданин, к ручке приложился, у меня захватило дух, я чуть не ринулся вперед очертя голову, чтобы стереть его с лица земли, да замешкался. И очень кстати. Гражданин из лимузина отдал Настасье ключи от машины, чмокнул ее в щечку, исчез в дверях Почтамта, а моя драгоценная села в машину, бойко завела мотор, развернулась и укатила. Посоображав немного, я, несколько растерянный, отправился к служебному входу в Манеж.
– Садитесь, сударь, - сказала она, распахивая дверцу сиденья рядом с водителем, - карета подана.
Я сел, чувствуя себя полным идиотом.
– Я не знал, что ты умеешь водить машину.
– Умею.
– Но это не твоя машина?
– Не моя! - весело подтвердила она. - Не волнуйся, права у меня есть, милиция нам не страшна.
– Откуда ты ее взяла? - спросил я, с ужасом слушая ноты фальшивого неведения в голосе своем.
Но она ничего не заметила.
Мы ехали, оставив позади средство от похмелья: Исаакиевский собор.
– А куда едем-то?
– К Пулковской горе.
– О! - сказал я. - Стало быть, настал канун посещения острова Енисаари?
– Настал! - отвечала Настасья, очень довольная.
Она вела машину прекрасно, но, по-моему, чуть быстрее, чем нужно, о чем я ей и сказал.
– Наши вейки свое дело знают, - сказала она. - У нас в Вихляндии тихо ездят только на телеге. Твоя разве не русский? Какой русский не любит быстрой езды?
– Моя на острове долго жила-была, все больше пешком ходила.
Мы ехали по Московскому проспекту. Настасья тормознула. На сером здании со слоновьими полуколоннами на той стороне проспекта я прочел на стеклянной табличке при входе (золотом по черному) загадочный текст: «Управление управляющего».
Ветерок из окна, быстрое движение, меридианная перспектива, отсутствие в поле зрения скрипача, близость Настасьи привели меня в привычное состояние легкой эйфории. Я забыл про письмо, про ее слезы на Почтамте, как забыл про подозрения свои.
Мы выехали за черту города, миновав Среднюю Рогатку, и летели к Пулковской горе, когда Настасья сказала, чуть сбросив скорость:
– Вот Водопой ведьм.
На зеленой полосе травы, делящей шоссе пополам, стоял небольшой павильон с чашей, напоминающий один из четырех домиков Чернышева моста; по краям домика лежали четыре сфинкса.
– Хочешь пить? - спросил я.
– Нахал. Женоненавистник.
– Ты это недавно уже говорила.
Она так говорила накануне. Я застал ее за чтением японских стихов, поцеловал, она подняла затуманенное лицо.
– Когда я читаю танки и хокку, то чувствую все, как есть: безмозглая женщина перед образом величия мира.
– Нельзя сказать «безмозглая женщина», это тавтология.
– Нахал. Женоненавистник. Мерзкий сумасшедший правдоискатель.
Мы проскакали Водопой.
– Водопоем ведьм его зовут из-за сфинксов, из-за свинок, - пояснила она. - А вдруг одна из свинок - Хавронья? Вообще-то, это фонтан Тома де Томона, их на Пулковской горе было три: грот, со сфинксами и с маскароном, теперь у Казанского стоит.
– Их за что разлучили-то? - спросил я.
– Не знаю, - отвечала она озабоченно.