Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Все молча уставились на майора. Он не шевелился, не отрываясь, смотрел на дверь. Эш тоже посмотрел в ту сторону. Ничего необычного там не было: воздух дрожал в реке солнечного света, стена дома по другую сторону реки солнечного света — причальная стенка, должно быть, думал майор — просматривалась плохо, четырехугольный светлый просвет в коричневом проеме двери и ее створки. Но похожесть потеряла свою благословенную непосредственность, и когда Эш, воспользовавшись наступившей тишиной, еще раз прочитал из Библии: "Тотчас отворились все двери", то дверь для майора опять оказалась обыкновенной дверью сарая, и не осталось ничего, кроме двора, там, снаружи, издали напоминавшего родину, и большое имение- внутри сарая. И когда Эш закончил цитату: "Не делай себе никакого зла! Ибо все мы здесь!", то это уже был не покой, это был страх, страх, что в мире похожести и замены реальным может быть только зло. "Ибо все мы здесь", — повторил Эш еще раз, но майор не мог поверить в это, поскольку перед его глазами были уже не апостолы и ученики, а ополченцы и рекруты, относящиеся к рядовому составу, и он знал, что Эш, такой же одинокий, как и он сам, пялится, полный страха, на двери. Так и стояли они друг возле друга.

А потом в глубине темного проема всплыла какая-то фигура, округлая и низкорослая, продвигавшаяся по белому щебню двора, не закрывая собой солнце. Хугюнау. Заложив руки за спину, прохожий приближался, не спеша пересекая двор; он остановился перед дверью, заглянул внутрь. Майор стоял по-прежнему неподвижно, стоял и Эш; им казалось, что это длилось вечность, но прошло всего лишь несколько секунд, и когда Хугюнау понял, что здесь происходит, то снял шляпу, зашел на цыпочках внутрь, отвесил поклон майору и скромно опустился на конец одной из скамеек. "Реальный, — пролепетал майор, — убийца…", но, может быть, он и не сказал этого, поскольку у него перехватило горло, он посмотрел на Эша, чуть ли не моля о помощи. Эш между тем усмехнулся, усмехнулся почти что саркастически, несмотря на то, что он сам воспринимал вторжение Хугюнау как удар с тыла или как вероломное убийство, как неизбежную смерть, которая, как бы там ни было, желанна, даже в том случае, если рука, держащая кинжал, является всего лишь рукой подлого агента; Эш улыбался, а поскольку тот, кто стоял у двери, был отпущен на свободу и ему было позволено все, то он коснулся руки майора: "Среди нас всегда есть место предателю". А майор ответил так же тихо: "Он должен убираться отсюда… он должен уматывать… — а когда Эш отрицательно покачал головой, добавил: — …Выставлены голые во всей наготе… да, мы выставлены на другой стороне голыми и во всей наготе… А впрочем, все равно…", поскольку с волной отвращения, приближение которого он внезапно ощутил, широко и сверхмощно накатывал поток безразличия, приближалась усталость, Он снова тяжело опустился на стул возле столика.

Было бы лучше, если бы Эш тоже ничего не слышал и не видел из всего этого. Охотнее всего он закрыл бы собрание, но не мог позволить себе оставить майора в таком смятении, поэтому он несколько богохульственно стукнул Библией по столу и крикнул: "Продолжаем читать, Книга пророка Исайи, глава 42, стих 7: чтобы открыть глаза слепых, чтобы узников вывести из заключения и сидящих во тьме — из темницы".

"Аминь", — откликнулся Фендрих.

"Это очень хорошая притча", — заметил также майор.

"Притча об избавлении", — уточнил Эш.

"Да, притча о спасительном покаянии, — согласился майор и, сделав едва заметное уставное движение рукой, сказал: — Очень хорошая притча… а не закончить ли нам на этом сегодня?"

"Аминь", — сказал Эш и застегнул пуговицы своей жилетки.

"Аминь", — повторили присутствующие.

Они вышли из склада, а люди, тихо переговариваясь, продолжали нерешительно топтаться во дворе. Хугюнау протиснулся сквозь столпотворение к майору, но был встречен неприветливым выражением на его лице. Невзирая на это, ему не хотелось упустить возможность поздороваться, тем более, что он уже заготовил на этот случай одну шуточку: "Итак, господин майор пришел, чтобы вместе с нами отпраздновать вступление в должность нашего новоиспеченного господина пастора?" Короткий отчужденный кивок, каким была вознаграждена эта тирада, показал ему, что отношения порядком испорчены, и это проявилось еще отчетливей, когда майор отвернулся и нарочито громким голосом сказал: "Пойдемте, Эш, прогуляемся немного по городу". Хугюнау остался стоять, испытывая смешанное чувство непонимания, ярости и поиска вины.

Оба пошли через сад. Солнце уже клонилось к горной гряде на западе.

Тогда казалось, что лето вообще никогда не закончится: дни позолоченной дрожащей тишины тянулись друг за другом в одинаково излучающем свете, словно своим сладостным покоем они с удвоенной силой хотели показать бессмысленность самого кровавого периода войны. По мере того как солнце скрывалось за горной цепью, окрашивая небо во все более яркую синеву, мирно бежала проселочная дорога и разворачивалась многоликая жизнь, подобная дыханию сна, покой становился все более ощутимым и приемлемым для души человека. Благостно простирались над всей Германией воскресный покой и мир; и майор, с охватившей его страшной тоской, вспомнил жену и детей, которые возникли перед его взором прогуливающимися над этими вечерними полями: "Только бы это все уже закончилось", и Эш не смог найти ни единого слова, дабы утешить его, Безнадежной казалась им обоим любая жизнь, единственный жалкий выигрыш состоял в прогулке по подернутому вечерней сумеречной дымкой ландшафту, на котором задерживались их взгляды. Это словно отсрочка, подумал Эш. И они молча продолжили свою прогулку.

64

Было бы неверно говорить, что Ханна желала окончания отпуска. Она боялась этого. Каждую ночь она была любима этим мужчиной. И то, чем она занималась днем, а до сих пор это было всего лишь размытое мелькание сознания, которое более отчетливо прорисовывалось ближе к вечеру и к постели, теперь становилось еще более однозначно сориентированным на такую цель, которую едва ли можно было бы называть влюбленностью, настолько жестко, настолько безрадостно было все погружено в понимание того, что значит быть женщиной и что значит быть мужчиной: наслаждение без улыбки, какое-то прямо-таки анатомическое наслаждение, которое для адвокатской супружеской пары было частично божественным, частично непристойным.

Ее жизнь стала, естественно, своеобразным прорисовыванием очертаний. Но это прорисовывание продвигалось вперед, так сказать, слоями; оно никогда не погружалось в бессознательное, а было скорее абсолютно четким сном с болезненным осознанием паралича воли. И чем незрелее, чем истинно похотливее или красочнее были разворачивающиеся вокруг него события, тем бдительнее становился слой познания, который располагался выше. Было просто невозможно поговорить об этом, и не только потому, что было стыдно, а намного вероятнее потому, что скорее всего слов никогда не будет достаточно для того обнажения, которое проистекает из того, что делается, подобно тому, как ночь проистекает из дня; к тому же разговор, так сказать, подразделялся на два слоя: на ночной разговор, который был смущенным лепетом, подчиненным происходящему, и на дневной разговор, который, оторванный от происходящего и поэтому обходящий его по большому кругу, следует методу изоляции, который всегда являлся методом рационального, прежде чем он с воплем и воем отчаяния не сдал свои позиции. И часто тогда то, что она говорила, было нащупыванием и поиском причин болезни, которая ее захватила, "Когда закончится война, — Хайнрих говорил это чуть ли не каждый день, — то все будет по-другому… из-за войны мы стали в чем-то примитивнее,," "Я не могу себе это представить", — обычно отвечала Ханна. Или: "Это вообще не поддается осмыслению, все это невозможно себе представить". При этом, в принципе, она не могла говорить с Хайнрихом как с равноправным; он нес на себе бремя войны и должен был защищаться вместо того, чтобы пребывать выше всего этого, Стоя перед зеркалом и вынимая из светлых волос черепаховые гребни, она сказала: "Тот странный человек в "Штадтхалле" говорил об одиночестве", Хайнрих отмахнулся: "Он был пьян". Ханна продолжала расчесывать волосы, и в голову лезла мысль о том, что ее груди становятся более упругими, когда она поднимает руки. Она ощущала их под шелком ночной рубашки, на которой они вырисовывались подобно двум небольшим острым бугоркам. Это было видно в зеркале, рядом с которым, слева и справа, за изящными розовыми абажурами горело по одной электрической лампочке в форме свечи. Затем до нее донеслись слова Хайнриха: "Нас словно просеяли через сито., рассеяли", "В такое время нельзя рожать детей", — сказала она и подумала о мальчике, который был так похож на Хайнриха; ей показалось невозможным представить, что ее белое тело устроено так, чтобы принимать часть мужского тела; быть просто женщиной. Она даже зажмурилась. Он продолжил разговор: "Возможно, подрастает поколение преступников… ничто не говорит о том, что сегодня или завтра у нас не будет так же, как в России… ну, будем надеяться, что нет… но просто против этого свидетельствует невероятная стойкость еще существующей идеологии…" Оба они ощутили, что их разговор ведет в пустоту. Это было не чем иным, как если бы подсудимый говорил: "Великолепная погода сегодня, уважаемый суд", и Ханна на какое-то мгновение замолчала, подождала, пока прокатится волна ярости, та волна ярости, с которой ее ночи становились еще более постыдными, еще более глубокими, еще более сладострастными, Затем она сказала: "Нам необходимо подождать… это, без сомнения, связано с войной… нет, не так… все так, как будто война всего лишь что-то второстепенное…" "Как это- второстепенное?" — удивился Хайнрих. Ханна нахмурила брови, и между ними образовалась маленькая бороздка: "Мы являемся второстепенным, и война является второстепенным… первостепенным есть что-то невидимое, что-то, что исходит от нас…" Ей вспомнилось, с каким нетерпением она ждала завершения свадебного путешествия, чтобы — так она тогда думала — можно было поскорей вернуться к возведению своего дома. Теперешняя ситуация была подобной: отпуск- это такое же свадебное путешествие. То, что обнажилось тогда, было, наверное, не чем иным, как предчувствием замкнутости и одиночества; может, смутно догадывалась она теперь, одиночество является первостепенным, ядром болезни! И поскольку это началось тогда, сразу же после их свадьбы — Ханна высчитала: да, это началось в Швейцарии, — и поскольку все так точно совпадало, усилилось ее подозрение в том, что тогда Хайнрих, должно быть, совершил с ней какую-то непоправимую ошибку или еще какую-то несправедливость, которую уже невозможно когда-либо исправить, а можно было только усугубить, гигантскую несправедливость, которая способствовала тому, что была развязана война. Она нанесла на лицо крем и кончиками пальцев старательно вбила его в кожу; теперь она с придирчивой внимательностью рассматривала в зеркале свое лицо. Тогдашнее лицо молодой девушки исчезло, превратившись в лицо женщины, сквозь которое лишь проблескивали черты девичьего лица. Она не знала, почему все это взаимосвязано, но подведя черту под своим молчаливым ходом мысли, произнесла: "Война не является причиной, она всего лишь что-то второстепенное". И теперь ей стало ясно: второе лицо было войной, ночное лицо, Это был распад мира, ночное лицо, распадающееся на холодный и совершенно легкий пепел, и это был распад ее собственного лица, это было похоже на тот распад, который она ощутила, когда он прикоснулся губами к ее плечу и сказал: "Конечно, война, это, прежде всего, следствие нашей ошибочной политики"; даже если он и понял, что политика тоже является чем-то второстепенным, поскольку этому есть причина, лежащая еще более глубоко. Но он был доволен своим объяснением, а Ханна, которая слегка подушила себя неизменными французскими духами и вдыхала их аромат, больше его не слушала; она запрокинула назад голову, чтобы он мог поцеловать ее лоб. Он поцеловал, "Еще", — попросила она.

52
{"b":"315167","o":1}