Доктор Кессель нанес визиты в городе и собирался уже возвращаться в лазарет; он должен был доставить ее обратно домой; они договорились встретиться возле аптеки. Подходя к аптеке, она увидела, что повозка уже там, а доктор беседует с аптекарем Паульсеном. Ханне Вендлинг можно было и не рассказывать, что люди думали об аптекаре Паульсене, да, ей, не ограничиваясь этим отдельным случаем, вероятно, было известно, что все мужчины, знающие об измене своих жен, внешне проявляют особую и излишне витиеватую галантность по отношению к другим женщинам; и все же она была польщена, когда он расшаркался перед ней со словами "Какой приятный визит, ну прямо как прелестный весенний день". Хотя обычно Ханна Вендлинг имела обыкновение очень решительно и с пренебрежительным видом отделываться ото всех, сегодня, поскольку она чувствовала себя раскрепощенно и свободно, комплименты даже жалкого аптекаря воспринимались ею благосклонно — это был бросок из одной крайности в другую, колебание между полным уединением и полной раскрытостью, крайность позиции, как это обыкновенно бывает у стеснительных людей, что, конечно же, не имеет ничего общего с крайностями римских пап эпохи Ренессанса, скорее неустойчивость и безликость простого маленького человека, напрочь лишенного понятия о своей значимости. По крайней мере можно объяснить лишь недостаточным пониманием своей значимости тот факт, что Ханна Вендлинг, присев на оббитую красным плюшем лавку в аптеке, позволила себе бросать на аптекаря Паульсена дружеские взгляды и выслушивать его лирические словоизлияния, которым она и верила и не верила одновременно. Да, она подчеркнуто сильно рассердилась на доктора Кесселя, которого звало в лазарет чувство долга и которому пришлось напомнить, что им пора, и когда она садилась рядом с ним в экипаж, то на лицо ее снова опустилась вуаль.
Всю дорогу она не сказала ни единого слова, кроме "да" и "нет", такой же молчаливой была она и дома. Она снова никак не могла понять, почему так сильно противилась тому, чтобы вернуться на время войны в родительский дом во Франкфурте.
То, что в маленьком городке проще обстоят дела с продуктами питания, что она не может оставить виллу без присмотра, что воздух здесь более благоприятен для мальчика, все это были отговорки, служившие только тому, чтобы как-то объяснить странное состояние отчуждения, отчуждения, наличие которого невозможно отрицать, Она одичала, так и было сказано доктору Кесселю; "одичала" повторила она. Когда она произнесла это, то возникло ощущение, будто Хайнрих в ответе за все это, как когда-то она укоряла его за то, что он отдал в металлолом латунную ступу из кухни, Это таинственное ощущение коснулось даже ее отношения к мальчику, Ей стоило усилий, когда она просыпалась ночью, представить, что в соседней комнате спит мальчик и что это ее ребенок. И издавая пару аккордов на фортепьяно, она замечала, что руки, которые делают это, вовсе не ее, это были чужие неуклюжие пальцы, и она знала, что вскоре разучится даже играть, Ханна Вендлинг направилась в ванную, чтобы смыть с себя ощущение этого дня, проведенного в городе, Затем она начала внимательно рассматривать себя в зеркале, пытаясь определить, ее ли это еще лицо, Она пришла к выводу, что ее, но заметила, что на нем какая-то странная пелена, и хотя ей это, собственно говоря, даже понравилось; виноватым во всем она все равно посчитала Хайнриха.
Впрочем, она сейчас все чаще и чаще ловила себя на том, что больше уже не использует его имя и что даже для себя самой называет его так, как привыкла говорить о нем посыльным: доктор Вендлинг.
18
История девушки из Армии спасения в Берлине (3)
На какое-то время из поля моего зрения исчезла Мари, девушка из Армии спасения. Берлин был похож тогда… Да, на того или на что он был похож? Стояли жаркие дни, асфальт плавился, никакие ремонтные работы не велись, дамы играли главную роль, выполняя такие ответственные функции, как продажа билетов и тому подобное; листья на деревьях были вялыми, несмотря на весну, они напоминали детей, но со старческими лицами, а если дул ветер, то поднимались клубы пыли и по городу носились клочья газет; Берлин стал более деревенским, так сказать, более близким к природе, но именно поэтому и более неестественным, он был похож, если можно так выразиться, на свою собственную копию. В квартире, где я снимал комнату, две или три комнаты занимали еврейские беженцы из-под Лодзи, я, собственно, так и не смог определить, сколько же их было и кем они приходились друг другу; там жили пожилые мужчины с пейсами и в сапогах с голенищами трубочкой, а однажды я встретил человека в кафтане, из-под которого выглядывали белые чулки до колен, и в туфлях с пряжкой, какие носили еще в XVIII веке; некоторые мужчины носили пиджаки длинного покроя, которые только имитировали кафтан, были и молодые люди со странно молочным цветом лица, с пушистыми белокурыми бородами, производившие впечатление театрального реквизита. Как-то появился один в серой военной форме, и казалось, что даже у формы есть что-то общее с кафтаном. А иногда приходил мужчина неопределенного возраста, одетый по-городскому, его русая бородка была аккуратно подстрижена под дядюшку Крюгера, нетронутыми оставались только виски. Он постоянно носил трость со старомодной изогнутой рукояткой и пенсне на черном шнурке. Я его принял за врача. Были, естественно, и женщины с детьми, матроны в париках, девушки, одетые подчеркнуто модно.
Со временем я начал различать пару слов на немецком идиш, на котором они разговаривали. Полностью этот язык постичь было просто невозможно. Но им казалось, что я их понимаю, поскольку, когда я оказывался рядом, они прекращали свою гортанную болтовню, так странно звучавшую в устах столь почтенных старцев, и с опаской рассматривали меня. По вечерам они в основном сидели по комнатам, не зажигая свет, а по утрам когда я выходил в прихожую, все пространство которой постоянно было завешено всевозможными тряпками и где служанка чистила обувь, я часто видел у окна старика, Голова и запястье руки были охвачены молитвенным ремешком, верхняя половина его тела раскачивалась в такт движению обувной щетки, иногда он прикладывался губами к бахроме молитвенной рубахи, и в направлении окна с его дряблых, быстро шевелящихся губ слетали потоком неразличимые слова молитвы — потому, может, что окно выходило на восток.
Я был настолько увлечен суетливой жизнью евреев, что помногу часов в день исподтишка наблюдал за ними. В передней висели две олеографии, изображавшие сценки в стиле рококо, и я даже как-то задумался над тем, способны ли они воспринимать эти картины и многое другое вокруг, могут ли они смотреть на них такими же глазами, что и мы. Занятый этими наблюдениями, я совершенно забыл о девушке из Армии спасения по имени Мари, хотя и усматривал во всем этом какую-то взаимосвязь с ней.
19
Руку лейтенанту Ярецки ампутировали. Выше локтя. Куленбек делал свое дело основательно. То, что осталось от Ярецки, сидело в саду больницы, расположившись у небольшой группы деревьев, и рассматривало цветущую яблоню.
Комендант города проводил инспекцию.
Ярецки поднялся, схватившись за больную руку, нащупал пустой рукав. Затем застыл, вытянувшись по стойке "смирно.
"Доброе утро, господин лейтенант, дела, наконец, идут на поправку?"
"Так точно, господин майор, правда, не хватает приличного кусочка".
Возникло даже впечатление, что майор фон Пазенов испытывает чувство вины за руку Ярецки, поскольку он сказал: "Чертова война… не угодно ли присесть, господин лейтенант.
"Премного благодарен, господин майор".
Майор продолжил разговор: "Где вас ранило?"
"Меня не ранило, господин майор,, газ".
Майор уставился на рукав Ярецки: "Может, я не совсем понимаю… газ ведь ведет к удушью…"
"Есть и такое воздействие газа, господин майор".