Литмир - Электронная Библиотека
A
A

А вот примеры из газеты «На вахте» — той самой, в которой Мандельштам опубликовал 26 января свой очерк «Прибой у гроба»: в выпуске от 24 января бросается в глаза крупный заголовок «Даем клятву», а первая полоса этой газеты от 27 января (день похорон Ленина) имеет совсем уж безумный вид — на фоне гроба и тысяч голов набрано не просто крупными, а гигантскими буквами: «ИЛЬИЧ, КЛЯНЕМСЯ ХРАНИТЬ ТВОИ ЗАВЕТЫ» (больше никакого текста на этой полосе нет). Возможно, здесь содержатся ответы на поставленные нами вопросы — почему «клятвы» во множественном числе, почему «крупные», почему до «слез». Визуальные впечатления от газетных заголовков могли породить эту мандельштамовскую строчку, что привязывает стихотворение

«1 января 1924» к событию ленинской смерти. Но не только это.

Очерк «Прибой у гроба» написан Мандельштамом 24 или 25 января по непосредственным личным впечатлениям от прощания с Лениным, и некоторые его детали, как будто вкрапленные в «1 января 1924», дополнительно сигнализируют о синхронности двух этих текстов или уж во всяком случае о том, что стихотворение вряд ли могло быть завершено раньше. И в очерке,

и в «1 января 1924» есть «аптечная малина» и «яблоки» по ассоциации с морозом, и воспоминание о 20-м годе — сюжеты этих текстов как будто совмещаются в каких-то точках, наезжают друг на друга, как два снимка на одном кадре фотопленки, сквозь прогулку на извозчике по ночной Москве проступает движение ночной траурной очереди к гробу Ленина.

Центральная тема очерка, если вдуматься, звучит двусмысленно и не совсем в унисон с общенародными клятвами. Мандельштам здесь тоже ведет тот самый «разговор с революцией», о котором писала Надежда Яковлевна, — прощаясь с Лениным, он одновременно прощается и с революцией, как будто она завершается с этими похоронами: «Революция, ты сжилась с очередями. Ты мучилась и корчилась в очередях в 19-ом и в 20-ом: вот самая великая твоя очередь, вот последняя твоя очередь к ночному солнцу, к ночному гробу…» Вспомним уже цитированные слова Надежды Яковлевны: «Похороны Ленина были последним всплеском народной революции <…> Начиналась новая жизнь...» (выделено нами. — И. С. ). Иными словами, хороня Ленина, Мандельштам хоронил и все свои надежды и ожидания, сопряженные некогда с революцией.

Все это прямо нас подводит к пониманию стихотворения о «современнике». В нем находит завершение тема, звучавшая в мандельштамовской лирике 1922 — 1923 годов — тема больного, обреченного века, который поначалу предстает зверем с разбитым позвоночником («Век», 1922), а теперь вот умирает, как человек, как отец на руках «стареющего сына». Это век русских революций, завершившийся смертью Ленина, — его и хоронит поэт, определяя свои отношения с современностью не так, как определил их некий критик, а как отношения кровного родства, сыновства трагического и нежного. Сын у смертного ложа отца свидетельствует о его последних минутах, а отец припадает к его руке, как блудный сын припадает к отцу на картине Рембрандта. По силе и характеру чувств метафорическая картина, нарисованная Мандельштамом, соотносима с шедевром великого голландца, и в этой поэтической инверсии сюжета «болезненные веки» откликаются опущенным векам слепого отца у Рембрандта.

Но, хороня отца, сын отождествляет себя с ним и замещает его, как это бывает в жизни. Он ведь не постаревший, а «стареющий» — то есть стареет в эти смертные минуты [32] . К тому ведет и важнейшая правка между первой и второй публикациями стихотворения: «Я веку поднимал болезненные веки» Мандельштам меняет на «Я с веком поднимал болезненные веки» — процесс умирания смещается с третьего лица на первое. В «1 января 1924» тема личного умирания вместе с веком развернута подробно во 2-й, 3-й и 4-й строфах, здесь же, в «Современнике», процесс приобретает завершенность, окончательность.

Ко 2-й и 3-й строфам «Современника» (и к соответствующим строкам «1 января 1924») предложен ряд культурных параллелей, но они мало что дают для целостного понимания стихотворения. Если образ гоголевского Вия («Подымите мне веки: не вижу!») обогащает читательское восприятие хотя бы эмоционально, то библейский образ истукана на глиняных ногах (Книга Пророка Даниила, 2: 31 — 35) вообще, кажется, здесь ни при чем [33] . Но сама тема глины очень важна в этих двух стихотворениях. В отличие от таких больших и многосложных символов, как камень, дерево или земля, глина имеет вполне определенное значение в художественном мире Мандельштама. Глина в применении к человеку — это тот самый «заемный прах», из которого сотворен человек и который вернется в землю. Глиняный век соприроден Адаму, сотворенному из глины [34] , и так же хрупок, смертен, как всякий человек.

В русском языке и в русской поэзии живет выражение «сосуд скудельный» или «скудельничий», то есть глиняный — как образ бренности человека; оно восходит к Псалтири (Пс. 2: 9) и к Апокалипсису (Откр. 2: 27). Вспомним у Фета: «Не так ли я, сосуд скудельный, / Дерзаю на запретный путь, / Стихии чуждой, запредельной, / Стремясь хоть каплю зачерпнуть?» («Ласточки»). У Даля читаем: « Скудельный , глиняный, из глины или взятый от земли; непрочный, слабый, хрупкий и ломкий, как скудель; *праховой, тленный, бренный, земной, преходящий» [35] . Скопление «глиняных» образов в «1 января 1924» и в «Современнике» несет тему бренности и смерти, причем глина фиксирует как бы сам процесс превращения живого в неживое, возвращения человека в ту субстанцию, из которой он вышел. «Глиняный прекрасный рот», «простая песенка о глиняных обидах», «глиняная жизнь», «глиняное тело» объединяют образ умирающего века с самим поэтом, умирающим в теле этого века [36] .

Еще одна деталь в портрете умирающего — «Два сонных яблока у века-властелина» — продолжает историю одного из устойчивых и заветных мандельштамовских образов. «Два сонных яблока» — это и реализация языковой метафоры «глазное яблоко», и развитие заложенной в этом образе темы времени, остановленного или идущего вспять («Вот дароносица, как солнце золотое…», «С веселым ржанием пасутся табуны…», 1915); она закреплена паронимическим созвучием «век — веки» — здесь Мандельштам, как и во многих других случаях, доверяется языку, следует собственно языковым подсказкам, используя их в развитии образа. Но главная семантическая составляющая образа яблок в этих стихах — это тема власти земной и духовной, тема «державного яблока» как атрибута власти, которая у Мандельштама берет свое начало в двух названных стихотворениях 1915 года. В «1 января 1924» и в «Современнике» «державное яблоко» превращается в «сонные яблоки» умирающего, теряющего свою власть «века-властелина». А еще яблоко — это символ распрей («яблоко раздора»), войн и революций («А небо будущим беременно...», «Париж», 1923), так что в образе обреченного революционного века и эта деталь неслучайна [37] . Все смысловые оттенки символа сходятся к главной теме «Современника», но проясняются эти оттенки только в широком контексте мандельштамовской поэзии, обладающей связанностью цельного текста.

Так или иначе, герой этого стихотворения — время, воплощенное в системе образов, как индивидуальных, так и традиционных («река времен»), а сам поэт предстает здесь свидетелем времени. По сравнению с «1 января 1924» в «Современнике» возрастает и подчеркивается персональность этого свидетельства. Сравним: в «1 января 1924»: «Кто веку поднимал болезненные веки — / Два сонных яблока больших, — / Он слышит вечно шум, когда взревели реки / Времен обманных и глухих»; в «Современнике»: «Я с веком поднимал болезненные веки — / Два сонных яблока больших, / И мне гремучие рассказывали реки / Ход воспаленных тяжб людских». Во втором варианте строфы возникают два местоимения первого лица — об одном мы уже говорили, другое не менее значимо: мне «рассказывали реки», не кто-то, а лично я свидетельствую о болезнях и умирании века — по праву самого близкого родства. Поэт — не объективный хроникер истории и не примазавшийся к ней «современник». Он связан с веком близко, кровно, связан личной ответственностью и величайшей жалостью — эта тема еще раньше прозвучала в стихотворении «Век».

74
{"b":"314864","o":1}