И тогда Джей отыскивает в старой записной книжке телефон Орит. “К сожалению, они уже улетели”, — сообщает ее мать. “Они”! Так она замужем! Все кончено! Жизнь не удалась! А Орит тем временем летит в самолете навстречу восходящему солнцу... Ее девичье унижение отомщено.
Фон этого незамысловатого сюжета богатый и разнообразный: лирические описания прекрасной израильской природы, колоритные бытовые зарисовки. Безмятежный ритм жизни кибуца, в котором выросла простая израильская девушка Орит. Богемная иерусалимская квартира, где жарко спорят молодые еврейские борцы за свободу палестинского народа. Кафе на рынке Кармель, где подают самый вкусный хумус на свете. Университет. Армия. В общем, почти что энциклопедия израильской жизни. Во всяком случае, тель-авивской.
Читатели, наверное, уже догадались, в чем тут фокус. Да, совершенно верно: роман Майи Арад — это израильский “Евгений Онегин”, это перелицовка, стилизация, новый извод старого текста.
То, что сделала Майя Арад, можно считать экстремальным продолжением старой благородной переводческой традиции: переводить с языка на язык не только слова, но всю систему символов и ассоциаций, отыскивая для них функциональные параллели в другой культуре. Так переводил “Евгения Онегина” на иврит гениальный поэт Авраам Шлионский. Например: как сказать на иврите “младые грации Москвы”? Нету такого слова на иврите, и сам этот мифологический персонаж так же далек от израильского читателя, как вся греко-римская мифология. Шлионский переводит: “...прелестные московские лани”. Лань — старинный восточный символ девичьей красоты, читателю хорошо известный. Майя Арад идет еще дальше: ее роман — не перевод, а диалог с пушкинским текстом (в самом что ни на есть бахтинском смысле). Знакомые типы — но в иных сюжетных сочетаниях. Например, вместо дуэли — драка, и не из-за виртуального ущерба чести дамы, а из-за политических разногласий (очень верная деталь). Джей, опытный сердцеед, в отличие от Онегина, ищет себе партнерш не на балах и даже не на дискотеках, а на тель-авивском пляже. Песне девушек соответствует солдатский хор (стилизация под песни эпохи Палмаха). Все это невероятно смешно — смешно именно то, что под точно подмеченными израильскими реалиями все время угадывается их изнанка: пушкинский текст. Ну, казалось бы, что может быть общего между израильской военщиной и русскими аристократами начала девятнадцатого века? Смеешься, смеешься — а потом задумаешься: ведь все на все похоже. Похоже гораздо больше, чем кажется на первый взгляд. Есть, значит, какие-то вечные модели человеческого поведения, которые переходят из текста в текст, из века в век, из культуры в культуру. То есть, вернее, не они переходят, а их переводят.
Именно в таком переводе очень ярко проявляется разница между началом девятнадцатого и началом двадцать первого века. Орит не пишет Джею письмо — она проводит с ним ночь, но ее любовь остается столь же безответной, а отказ мужчины выглядит еще более обидным. Онегин в свое время счел нужным подсластить горечь своего объяснения с Татьяной галантными комплиментами: “Напрасны ваши совершенства: / Их вовсе недостоин я”.
В современном варианте мужчина отказывает девушке в любви уже после секса и без всякой галантности: “То, что было между нами… не важно, ты меня поняла?” В обоих романах герои, повзрослев и изменившись, встречаются вновь — и тогда между ними вновь происходит объяснение, зеркально повторяющее предыдущее. Татьяна объясняет Онегину, что не может его любить, приводя веские причины: она замужем, она нравственная женщина, не способная на пошлый адюльтер. Ее отказ совершается в столь же гуманной и приятной форме, в какой когда-то Онегин объяснял ей, что она — совершенство и он для нее недостаточно хорош. Пушкинские герои великодушно дают собеседнику возможность выйти из неприятного объяснения, сохраняя остатки достоинства. Два столетия спустя в объяснении героев не остается ни великодушия, ни гуманности. Непонятно даже, замужем ли Орит — или Джей неправильно понял? Головокружительное повышение ее социального статуса связано не с замужеством, а с успешной карьерой в области высоких технологий и, очевидно, соответственной зарплатой. Что перед этим жалкие гуманитарные достижения Джея (и, видимо, столь же жалкие и нерегулярные заработки)…
Конечно, не всякий текст выдержит такой перевод, а только великий. “Онегин” — величайший роман всех времен и народов. Но все-таки — зачем израильской писательнице понадобилось его перелицовывать? Майя Арад, кстати сказать, коренная израильтянка, выросла в кибуце, ее родной язык — иврит, русский язык она выучила в Гарварде. Почему ей нужно было писать роман из израильского быта онегинской строфой?
Мне кажется, виртуозные стилизации Арад — одно из проявлений глубинного процесса, происходящего в израильской культуре, нарастающего разочарования в модернизме и поиски альтернативных постмодернистских возможностей. Не знаю, как у кого, а у меня уже нет моральных и физических сил дочитывать до конца многословные, невнятные и невыносимо претенциозные романы живых израильских классиков (имена которых, как говорится, хранятся в редакции). Романы с расползающимся сюжетом и патетически поданной свеженькой идеей типа “Ребята! Давайте жить дружно!”. Почему эти авторы думают, что намеки на инцест или подробное описание какого-нибудь очень уж необычного способа соития (рядовая супружеская измена интересной уже не считается) сделают их тексты менее скучными и банальными?
На этом унылом фоне перелицовки Майи Арад кажутся необычайно свежими и оригинальными. Повседневные израильские реалии на русской классической подкладке оказываются интересными, яркими, стереоскопичными. Так и хочется сказать: “А-а, вот что это такое! Теперь я вижу!” Русские формалисты называли такой прием “остраннение”.
Не случайно ведь героиня романа “Другое место, чуждый город” занимается проблемой израильской идентичности, то есть тем, что нас, израильтян, отличает от всех других людей. Оказывается, израильская идентичность открывается русским ключом.
Поиски жанра
Иногда я думаю, что идейный и культурный кризис, посетивший нашу страну, может все-таки разрешиться в хорошую сторону. Я думаю это, глядя на студенток Иерусалимского религиозного женского колледжа, в котором я преподаю литературу раз в неделю. В последние годы в каждом наборе есть очень способные и самостоятельно мыслящие девочки и молодые женщины. Многие пишут, некоторые публикуются в довольно престижных журналах.
У одной на третьем курсе вышла книга. Но все пишут стихи. Только стихи.
Самая талантливая, красивая и остроумная из моих учениц, восходящая звезда молодежной религиозной поэзии, носительница чрезвычайно редкого и поэтичного имени Ба-Коль… Да, это особое имя, оно взято из мидраша о не упомянутой в Писании дочке Авраама. В Писании только сказано, что Всевышний благословил Авраама “ба-коль” — “всем”. А что такое благословение, говорит мидраш — это дети. Значит, у Авраама, кроме сыновей, была еще дочь, и ее звали Ба-Коль. “Сразу видно, — сказала наша завкафедрой, взглянув на список абитуриенток, — что отец этой девочки — человек чрезвычайно ученый, и я уверена, что его зовут Авраам”. Так вот, эта самая Ба-Коль, перепробовав все жанры, о которых узнала из моего курса “Введение в поэтику”, включая сонеты, касыды, газели и пиюты с алфавитным акростихом и анаграммами, среди которых было ее собственное зашифрованное имя, сказала:
— Мне очень хочется писать прозу, вообще что-то сюжетное, но у меня ничего не получается. Я никак не могу выстроить сюжет, выходит или занудно, или фальшиво. Может быть, в двадцать лет вообще еще рано писать рассказы? Но мне кажется, дело не в этом.
— А в чем?
— В конфликте. Вот ты нам объясняла, что пружина, которая запускает сюжет, — это конфликт. Но в религиозной среде гораздо меньше конфликтов, чем в светской, и они по большей части не принципиальные. Не стану же я строить сюжет на конфликте отцов и детей или там религиозных норм и живой жизни. Во-первых, это пошло и избито, а во-вторых, ничему не соответствует. Мы стараемся так продумывать и строить свою жизнь, чтобы с самого начала не было места для конфликтов. Ведь говорит же Платон, что плохие люди на сцене выглядят гораздо интереснее и убедительнее, чем хорошие, и сюжет с ними движется гораздо живее. Но я живу в хорошем мире и не готова его портить, чтобы употребить для литературного сюжета. Все, что у нас нехорошо, связано с политикой, но мне еще рано писать эпопею, а публицистика — это слишком легко, и этим есть кому заняться, кроме меня. Мне кажется, что у меня очень интересный жизненный опыт, я его уважаю и дорожу им, но он совершенно не такой, как у моих светских сверстниц. Может быть, наш религиозный быт и мой собственный опыт вообще невозможно выразить и описать в европейских жанрах? Ведь они все-таки были разработаны в совсем другой культуре, в другом мире. Как ты думаешь, может, попробовать изобрести какой-то новый жанр?