Философ и богослов о. Сергий Булгаков, доискиваясь исторических корней большевизма, неожиданно нашел их в амбивалентном отношении русского народа к матери-природе, к матушке-земле. С одной стороны, земля по-язычески почитается и обожествляется, с другой стороны, в матерной ворожбе выступает как предмет насилия со стороны собственного сына.
«…Если уж искать корней революции в прошлом, то вот они налицо: большевизм родился из матерной ругани, да он, в сущности, и есть поругание материнства всяческого: и в церковном, и в историческом отношении. Надо считаться с силою слова, мистическою и даже заклинательною. И жутко думать, какая темная туча нависла над Россией, — вот она, смердяковщина-то народная!»22
«Мат», или «посылание по матери», имеет в русском языке тот же корень, что и «мать», и «материя», а «материть» как переходный глагол соответствует непереходному «матереть». Все эти значения туго завязаны в языке не случайно. Они приходят из одного комплекса кровосмесительства, хотя с ростом цивилизации эти значения и расходятся по разным уровням, от непристойного до наукообразного. Но их связь можно порой проследить в каламбурах, выражающих «отношения остроумия к бессознательному» (если воспользоваться названием работы Фрейда). В конце 20-х — начале 30-х годов среди ироничной советской научной элиты имел хождение каламбур: партийное начальство обожает диалектический материализм, тогда как массы предпочитают матерный диалект . Если вдуматься, эта шутка имеет в виду не противопоставление материализма и матерщины, а их неожиданное сближение. В своем обращении с матерью-материей партия и народ были воистину едины, и верить в первичность материи — это на философском языке означает то же самое, что в просторечии низов — послать по матери.
Общественные низы, особенно блатные и преступные элементы, — это в известном смысле отложения древнейших формаций, память о предыстории, первый слой ее, наименее затронутый цивилизацией. Не отсюда ли такая странная, хотя и голословная привязанность уголовников, потерявших почти все приобретенное человечеством, к своим матерям: их единственно внятный девиз «Не забуду мать родную!», вместе с их же излюбленным кровосмесительным пожеланием «... мать твою!»? Не есть ли весь советский материализм всего лишь наукообразное облачение мата как первейшей инцестуальной потребности «детски-первобытной» души? И тогда материализм вполне явит свою сущность как философская матерщина, которая столь же благоговеет перед материей, как сын, употребляющий свою мать. Удивительно ли, что материализмом клялась и присягала ему самая уголовная партия на свете, которая, кстати, официально считала уголовников «социально близкими», в отличие от политических заключенных, «врагов народа». Материализм в устах партии был не просто матерщиной, но матерным посылом к действию. Уж как было материи не разнежиться под своими сноровистыми отпрысками!
Или, растерзанной, скорчиться от горя и дух испустить?
6. Матерепоклонники и кровосмесители
Марксизм учит, что грядущее коммунистическое общество возродит на высшем техническом уровне бесклассовый строй первобытного коммунизма. Если всерьез отнестись к этой авангардно-реакционной идее, то не следует ли ожидать, что и древняя кровосмесительная практика, запрещенная в цивилизованных обществах, также должна была возродиться на новом коммунистическом витке, по крайней мере как идеология прямого брака между матерью-природой и ее человеческим потомством?
Как известно, цивилизация, придя на смену дикости, налагает запрет на кровосмесительные браки, потому что они ведут к вырождению потомства. Кажется, СССР — первый пример цивилизации, построенной на духовном кровосмесительстве: сын замещает Отца в лоне матери-земли. Этим исключением советская цивилизация подтвердила правило, быстро впав в состояние дикости и социально-биологического вырождения.
Далеко не случайно библией этого нового кровосмесительного мира стал роман Горького «Мать». И тем более не случайно, что героем этого романа стал сын, который повел мать за собой. Злобный отец-самодур, выведенный на первых страницах, быстро умирает, — так автор рассчитывается с верой в Отца, этим «опиумом народа», чтобы освободить рядом с матерью место для сына. Отец по праздникам шатается по кабакам, много пьет и всегда кого-нибудь избивает. Дикий и необузданный, он внушает страх людям и встает в одиночку против толпы с камнем или железом — и все расходятся. Но вот однажды он поднял руку на четырнадцатилетнего сына.
«Но Павел взял в руки тяжелый молоток и кратко сказал:
— Не тронь...
— Чего? — спросил отец, надвигаясь на высокую, тонкую фигуру сына, как тень на березу.
— Будет! — сказал Павел. — Больше я не дамся... — И взмахнул молотком».
Опять, как и в «Мещанах» Горького, и в горбатовском «Донбассе», перед нами молоток — орудие пролетариата. Но если там молоток врезается в лаву, то здесь обнажен не только его эротический, но и прямо эдипов смысл. Павел молотком грозит отцу — и тот, «спрятав за спину мохнатые руки», вынужден уступить сыну. Уступить мать .
«Вскоре после этого он сказал жене:
— Денег с меня больше не спрашивай, тебя Пашка прокормит...
— А ты все пропивать будешь? — осмелилась она спросить.
— Не твое дело, сволочь! Я любовницу заведу...»
Так Павел своим молотком пересилил отца, отнял у него мать, подтолкнув искать замены в любовнице. Павел занимает при матери место мужа, он теперь и прокормит ее, наполнит ей сердце и ум, поведет за собой. Все дальнейшее содержание романа, вопреки или, точнее, благодаря его социальному замыслу, раскрывает сближение матери с сыном.
Вот они остаются — двое, и что это, как не сыновняя смелая попытка овладеть и материнская робкая готовность отдаться?
«Она слушала его со страхом и жадно. Глаза сына горели красиво и светло <...>
— Какие радости ты знала? — спрашивал он. — Чем ты можешь помянуть прожитое?
<...> Ей было сладко видеть, что его голубые глаза, всегда серьезные и строгие, теперь горели так мягко и ласково <...> Он взял ее руку и крепко стиснул в своих. Ее потрясло слово „мать”, сказанное им с горячей силой, и это пожатие руки, новое и странное <...> И, обняв его крепкое, стройное тело ласкающим теплым взглядом, заговорила торопливо и тихо...» («Мать», ч. 1, гл. 4).
У М. Горького вышла почти «тургеневская» сценка, с этим «странным пожатием» и «горячей силой», с «он» и «она» и разгорающейся между ними трудной страстью. Только погрубее, чем у Тургенева, а главное, «он» и «она» — сын и мать. «Это великолепно — мать и сын рядом!..» — заучивали мы со школьных лет, не чувствуя «горькой» подоплеки этих волнующих слов. И писали сочинения о том, как мысли и дела сына переполняют мать, как под влиянием Павла распрямляется ее душа и молодеет тело.
Впоследствии Горький приоткрыл секрет своего мировоззрения; как это часто бывает с эротически опасными, «вытесненными» темами — в виде отсылки к другому писателю, природоведу и тайновидцу Земли Михаилу Пришвину, в сочинениях которого он находит и горячо одобряет дух всеобъемлющего инцеста с матерью-природой.
«...Это ощущение Земли, как своей плоти, удивительно внятно звучит для меня в книгах Ваших, Муж и Сын великой Матери.
Я договорился до кровосмешения? Но ведь это так: рожденный Землею человек оплодотворяет ее своим трудом...»23
Здесь ясно высказано то, что подсознательно заключено в образе Павла Власова — «мужа и сына великой матери» — и придает этому образу архетипическую глубину. Горький осознает, что «договорился до кровосмешения», но поскольку в 30-е годы это уже архетип целой новой цивилизации, постыдность признания исчезает, наоборот, заменяется гордостью за человека, дерзающего героически оплодотворять собственную мать. И труд при этом мыслится не как послушание Отцу, не как проклятие, возложенное Им на сына за первородный грех, но именно как пронзительная радость совокупления с Матерью-Природой.