Троепольский заглянул в спальню. Как и в прежние дни, Виктория спала на спине, далеко запрокинув голову на подушках. Затаив дыхание, он в полумраке присмотрелся к силуэту любимой внимательней. Будет ли ночь действительно спокойной?
Затем прошел в кабинет, где отдыхал час назад, и присел на диванчик. Немного погодя прикрыл веки, задышал глубоко и тихо. Уже чуть позже, с удивлением разлепив глаза, Эдуард обнаружил в своих руках семейный альбом. Бережно начал листать, поддевая мизинцем картонные страницы. Вспоминал, разговаривал полушепотом…
Когда всюду стоял шум, глухой, тяжелый, сильный, жена и муж спали порознь в своих постелях. Сквозь щель неплотно прикрытого окна слабо дул ветер, и пламя ночника колебалось, и по стенам дома бесшумно ползали тени — целый мир бесформенных, полупрозрачных дрожащих пятен, и в густых потемках предметы теряли свои контуры.
Дыхание супругов затихало, но, спохватываясь, продляло жизнь.
Во сне Троепольскому привиделась фотография, и поначалу не ясно было, кого на ней оставили. Потом вдруг началось движение, свойственное мерцанию очень старых кинематографических лент, и обнаружилась толпа всевозможных родственников, облаченных в черные плащи и шляпы. Овладевшее ими беспокойство выдавало присутствие кого-то постороннего, с жизнерадостным восклицанием отстаивавшего причастность к торжеству. Притязания человека тусклым людям были малоприятны, и они всячески старались оттеснить его в сторону. Куда-нибудь в кусты.
Но тот, для разнообразия воспринимая навязываемую борьбу игриво, вдруг обнаружил недюжинную силу и для слабых, коих было большинство, стал просто невыносим. В конце концов он остался один.
Зачесал гребешком на пробор волосы, пригладил ладонью и замер в каком-то величественном изумлении. В спешке одернул лацканы пиджака, но неожиданно фотоаппарат накренился вправо, и, негодуя, человек вскинул руки вверх.
Сделал стремительный шаг навстречу, но, непонятно по какой причине, продолжил движение не быстро, а как-то… расплывчато. На каждую третью секунду и вовсе неуловимо для глаза. Считался пропавшим в тумане, но опять появился, с неровной улыбкой придвинувшись к объективу особенно близко…
К утру видение поблекло, выцвело и исчезло. Взошло солнце, и его лучи окрасили дом в белое. Без особенных усилий Троепольский проснулся на вздохе.
“Нужно было настоять! — первое, о чем он подумал. — Настоять! А Викуше сказать, что не права! Не права, дорогуша! Проявить себя на глазах у постороннего. Топнуть ногой!”
Соскочив с дивана, Эдуард заглянул в спальню, но подойти к жене совсем близко не решился, дабы не разбудить неловким шагом или несдержанным дыханием.
“Она ничего не услышит и не заметит, — решил Троепольский. — А во второй половине дня выйдет прогуляться и всплеснет руками: „Когда успел? Когда успел?..””
Ополоснув лицо холодной водой, он в одном халате и тапочках вышел на воздух. Дул чудесный теплый ветерок. После нежданной бури он был особенно приятен.
Сотрудника не пришлось долго искать.
Он сидел у пруда на корточках, посмеиваясь всплеску малой рыбешки. Роба его насквозь промокла и выглядела очень соленой. Решив без помощи последнего разгадать секрет неслышного травокошения, Эдуард начал, не выдавая себя, осматриваться в поисках замысловатого предмета и вскорости наступил на что-то.
— Осторожно! — предостерег его сотрудник.
— Это у вас… — начал гадать Троепольский. — Это…
— Коса! — сдерживая смех, подсказал человек, вытянув из кармана штанов носовой платок.
— Ах да! — воскликнул предприниматель. — Коса — косить! Ну конечно! И вы здесь косили? — удивился Троепольский ровной траве.
— Сказали: чтоб тихо! А мы и рады постараться. А вы желали с оркестром?
— С оркестром? Зачем же с оркестром? И так неплохо. А знаете…
И он не к месту заговорил о погоде, ласточках и подобных вещах.
Сотрудник рассеянно слушал, отирая лезвие косы пучком травы. Потом, все так же кивая и хмыкая, осмотрел сохнувшие на кустах портянки, тряхнул ими, поддакнул: “Во как!” — и, довольный окончательным результатом, принялся разбирать косу. По всей видимости, он утратил всякий интерес к участку и его владельцу и только из-под бровей поглядывал на Эдуарда, продолжавшего говорить, говорить, говорить.
Но неожиданно, точно на замахе, Троепольский запнулся.
— Вы что-то сказали? — спросил он, неловко улыбнувшись. — Я не расслышал.
— Я, это… — проговорил человек, оторвавшись от занятия. — Я говорю, твоей-то месяца три осталось ждать?
Сердце Троепольского замерло, к горлу подкатил ком.
— Да, — прошептал он, и глаза его увлажнились. — По моим подсчетам, в сентябре…
НИКОГДА
Виталий Сергеевич никак не ожидал и не мог предвидеть, что недельной давности новость о страшном происшествии с женой и дочерью Панина посетит его снова. Стоило во время прогулки на улице постороннему ребенку неожиданно, пугая своих отца и мать, у магазина игрушек сорваться на крик, приседая и ладошечками упираясь в асфальт, и Виталий Сергеевич неосторожно представил, как так же или даже громче плакала маленькая девочка, не отходя ни на шаг от матери, хранящей молчание.
О самом Панине Виталий Сергеевич знал сравнительно немного. Но если в прошлую среду он и вовсе отмахнулся от известия, уделив ему внимание, равное отдаленному приятельству, то теперь, немного смущенный отсутствием интереса к случаю и видя себя ни много ни мало в рядах людей порядочных, вознамерился хоть издали посочувствовать беде. Так искренне и честно, как если бы то же самое случилось с ним самим.
Воспоминания Виталия Сергеевича о Панине ограничивались школьными годами в старших классах, редкими и в большинстве своем случайными встречами в течение нескольких лет после окончания школы и последующим затуханием каких бы то ни было сентиментальных мотивов.
Черты Панина, его приметы как взрослого человека не давались Виталию Сергеевичу совершенно. То он видит Панина стоящим у классной доски с мелом в руках, то идущим по коридору с тяжелым портфелем. Словом, оборванные на полуслове фразы, шепот, смех, то бег, то шаг — все запутывалось тотчас, как приходило. Да и возможно ли было сквозь безмолвную муть дотянуться до сердечного рукопожатия, когда настоящая жизнь Панина Виталию Сергеевичу не была известна? А слухи и домыслы едва ли пробел восполняли. К тому же при всем своем добром намерении Виталий Сергеевич мог ненароком выкопать из ниоткуда темного человека, недовольного ни встречей, ни самим воскрешением. И более всего неприятным было бы огорчение от напрасно затраченных сил.
Поэтому, отвлеченно и с приятной грустью, Виталий Сергеевич наметил отдаленную бесплотную фигуру Панина в пустом доме с высокими потолками, где нет ни мебели, ни гардероба, а только распахнутые настежь окна и рассеянная по углам паутина. Как там, в полутьме, Панин бродит из комнаты в комнату, ссутулившись и изредка прислоняясь к стенам, принимаясь за одно и то же дело по нескольку раз за день. Пишет письмо да все откладывает ручку или же стоит молча, оставаясь решительно в сквозняке. Неосязаемый, чуть ли не продуваемый ветром насквозь, прозрачней катящихся за окном облаков, Панин то и дело пропадает из виду и ускользает.
Но через мгновение появляется опять.
И вот уже за окном во дворе выглядывают качели на древесном суку, от ветерочка сдвинувшиеся с места. Их следовало бы подновить, подкрасить, выставить горизонт, да Панин, по всей видимости, и собирался выбрать день, чтобы вплести в веревки, точно в косы, разноцветные ленты. Васильковых, ромашковых цветов.
— И как же тяжко ему! — вздыхал за двоих Виталий Сергеевич. — А в глазах его… В глазах-то — мрак! Мрак беспросветный! Бескрайнее полюшко! Ох-ох! Точно повешенным быть! Повешенным на суку!