Коля Тихов, его койка стояла у окна, а лежал он к нему лицом, приподнялся, поглядел в окно повнимательней и объявил всем остальным:
– Братцы-кролики, шухер! Иван Грозный сюда шествует. По наши души, я так понимаю. Мало ему показалось, наверно, добавить хочет!
Но Иван Васильич пришел с миром. Он поостыл, ему стало жаль ребят, лишенных обеда, захотелось затушить скандал. Но, войдя в комнату все еще в не покинувшем его полностью накале, он сказал отнюдь не голосом раскаивающегося в своей горячности и резкости человека, а тоном команды, приказа:
– Разлеглись! Лежать потом будете. А ну – подымайтесь, марш к столу! Все уже поставлено, остывает.
Никто из пятерых наказанных Ивану Васильичу не откликнулся.
– Вы чего это? – недоуменно спросил он. – Обиделись? Зря. С вами у меня разговор еще будет, я вам объясню, что я прав. А сейчас время обеда. Поведение – это одно, а еда – дело другое, есть надо. Поэтому шагайте назад. Ну, чего молчите?
– А мы не пойдем! – сказал за всех Коля Тихов.
– Как это – не пойдете? Да вы что? – опешил Иван Васильич. – Это забастовка!
– Как хотите – так и считайте. Наорали, выгнали… У меня весь аппетит пропал, – с полной серьезностью сказал Коля Тихов. – И не только на сегодня. Навсегда. Я вообще теперь в лагере ничего есть не буду. А то еще что-нибудь случится – и я опять в виноватых. Я маме телеграмму дам, мне мама из города еду возить будет.
Коля Тихов умел шутить так, что выглядело полной правдой. Но Иван Васильич был на шутки туговат, понимал их, если только его заранее предупреждали или тут же ему растолковывали.
– Чушь ты городишь, Тихов! – вскипел он. – И других при этом агитируешь, с панталыку сбиваешь! Мама ему обеды будет возить! В отместку хочешь весь лагерь взбаламутить? Голова на плечах у тебя есть? Чего ты хочешь? Чтоб я перед тобой извинился? Ладно, извиняюсь. И перед остальными тоже. А теперь вставай – и в столовую!
– Не пойду! – ответил Коля и перевернулся на другой бок, в свое прежнее положение: лицом от Ивана Васильича к окну. – Сами трескайте. Только глядите – пятнадцать порций, многовато. Как бы брюхо не лопнуло.
– Черкасов! – обратился Иван Васильич к Антону.
– Не пойду!
– Токмаков!
Толя Токмаков был соседом Антона, его койка стояла рядом, слева. Толя лежал на спине, руки за голову. Одна нога, согнутая в колене, упиралась ступней в постель, другая лежала на ней, на колене, ступня задрана вверх. В такой позе Толя лежал до появления Ивана Васильича, и не изменил ее при нем.
– И я не пойду! – ответил Толя, пошевеливая голыми пальцами задранной стопы. – У меня тоже пропал аппетит. Меня тоже теперь мама будет кормить. Телеграмму ей я уже написал. Вот сейчас мы с Колькой еще немного полежим, приведем в порядок свои нервы и сходим на почту.
В лице Ивана Васильича появилась растерянность. Можно было догадаться, какие мысли проносятся в его голове. В телеграммы, он не поверил, но завтра выходной день, проведать своих детей приедет много родителей. Дети непременно расскажут им о происшествии. Некоторые родители – важные персоны, городские начальники. У них связи, знакомства с еще более высоким начальством. Они позвонят в наробраз, в обком партии, директору завода, на котором работает Иван Васильич, раздраженно ему скажут: кого вы нам дали в начальники лагеря, это же сатрап какой-то допотопный, вводит порядки царских гимназий, бурсы, что Помяловский описал, где и в угол ставили, и без обеда в пустых классах запирали! Лагерь оздоровительный, а ваш завхоз или кем он там у вас числится – подрывает здоровье наших детей, лишает их питания! Чего доброго, он и розги в ход пустит, всего можно от такого дуролома ожидать!
Двое других ребят в комнате ответили Ивану Васильичу как и первые трое.
– Значит, отказываетесь? – подытожил Иван Васильич. Лицо его стало мрачным, не обещающим ничего доброго. – Хорошо, так и запишем. Но тогда я должен сказать вам вот что: что вы саботажники. Забастовщики! А саботаж, забастовки в нашей стране не приветствуется. Не приветствуется! Вы над этим хорошенько пораскиньте мозгами, если они у вас есть, да заодно подумайте, куда такая дорожка может вас привести.
Он вышел, хлопнув дверью.
– Пошел остальных уговаривать! – засмеялся Коля Тихов, опять поворачиваясь на кровати лицом в комнату, садясь и спуская ноги на пол. – А крепко мы ему дали! Небось уже и не рад, что выгнал.
Минут через десять короткая фигура Ивана Грозного с широкой, сутуловатой спиной – от долголетней привычки гнуться над станком – показалась за окнами. Он шел в направлении столовой, а за ним без особой охоты, принужденно, как бычки на убой, плелись двое ребят – только они поддались на его призыв вернуться к своим тарелкам.
Окно перед Колей Тиховым было открыто.
– Штрейкбрехеры! – громко крикнул Коля в окно и погрозил обернувшимся ребятам кулаком.
К вечернему ужину штрейкбрехерами стали все наказанные. Принудил самый настоящий голод, урчание в пустых желудках. Есть хотелось просто нестерпимо, и так же сильно не хотелось встречаться с Иваном Грозным, выслушивать от него обещанное: что он полностью прав, а ребята полностью неправы.
Но с Иваном Грозным встретиться никому не пришлось. На ужине он отсутствовал. Педагогическим чутьем Иван Васильич был не богат, но все же сообразил, что на какое-то время ему лучше перед «саботажниками» не появляться, устроить в общении с ними небольшую паузу – иначе конфликта не затушить.
Что удивительно – имя виновника происшествия так и осталось невыясненным. Антон и другие пытались расследовать это самостоятельно и не смогли узнать. Или проказа была исполнена так быстро, ловко, незаметно, что не уследили даже сидящие рядом, или хлеб – могло быть и такое – прилетел с совсем другого, чужого стола…
22
С Иваном Васильичем Антону довелось встретиться еще раз – незадолго до конца войны.
Из госпиталя во глубине сибирских – нет, не руд, а густых, великолепных своей красотой и мощностью хвойный лесов Антон возвращался в свою часть для продолжения фронтовой службы. На одной из небольших железнодорожных станций близ Гомеля он сошел с поезда, чтобы получить в военном продпункте по аттестату полагающийся ему паек. Здесь же, при станции, действовал санпропускник, то бишь баня с прожаркой одежды и белья, для проезжающих военнослужащих, и этой баней, оказалось, командует Иван Васильевич Грознов.
Он без труда узнал Антона, хотя, наверное, не просто было разглядеть в рослом, огрубевшем, двадцатидвухлетнем верзиле бывшего пятнадцатилетнего мальчика, который когда-то, много лет назад, мелькал в снующем рое таких же подростков, но Иван Васильевич узнал, обрадовался, даже обнял по-отечески Антона за плечи. Он провел его без очереди в банное помещение помыться, а потом, чистенького, распаренного, в свежем белье, прожаренном ото вшей обмундировании, зазвал в свою крохотную каптерку, угостил настоящей сорокаградусной «наркомовской» водкой, американской свиной тушенкой и солеными, местного изготовления, огурцами. На плечах его были погоны старшего сержанта, такие же, как и у Антона. Из-за солидного уже возраста его призвали в армию поздно, на третьем году войны, но все-таки он побывал на фронте, получил ранение, для фронта теперь не годился, только вот для такой службы – в санпропускнике.
За водкой, тушенкой, солеными огурцами они о многом поговорили, многое вспомнили из довоенной жизни в своем городе. Не говорили только о лагерной истории, которую отлично помнили оба. Что было о ней говорить – теперь Антон не хуже Ивана Васильевича понимал, что такое хлеб, даже один его самый кусок…
23
К пеньку, на котором расположился Антон, от стоявшего в отдалении дерева ползла тень, еще немного – и она дотянется до него. Сразу же похолодает воздух, прохватит дрожь в тонком плаще. Антон поискал глазами для себя другой пёнушек, ласкаемый солнцем, и перебрался на него. Когда вставал и садился – ногу прострелила острейшая боль. Сидишь – нога только глухо ноет, словно бы жалобно скулит, как скулит сирый, страдающий щенок. А чуть двинешься, напряжешь мышцы – пронизывает так, будто в нее снова вошла горячая пуля… И ничто уже не помогает: ни процедуры в поликлинике ветеранов войны, к которой прикреплен Антон, ни новейшие средства, которые взахлеб рекламируют радио и телевидение…