– А все ж таки умещались?
– А чего ж сделаешь… Не так живи, как хочется, – как Бог велит…
– А Бог при чем? С чего это он так тебе велел?
– Так схотел бы иначе – и то бы не помог. Местность у нас бедная, все пески да болота, родящей земли совсем мало. Тут у нас середь мужиков никогда не то что богатеев, просто справных отродясь не было! А вот кулачить стали – все равно кулаки нашлись. Есть свинья с подсвинком – значит, кулак. А уж если избу железом покрыл – не приведи Господь! Все у таких отымали и в Сибирь, на спецпоселение…
Перед Каждым своим ответом старик медлил, будто растерял все слова и по одному с усилием их собирал. А найдя – долго жевал, шамкал губами, точно пробуя на вкус: те ли они, что надо. Гудков терпеливо каждый раз ждал, пока соберется с мыслями и словами старик. Видать, привык к таким древним деревенским старикам на своей родине, к их манере разговаривать.
– Как же зовут тебя, дедушка?
– Афанасий.
– А по батюшке.
– Петрович.
– А сколько лет тебе, Афанасий Петрович? Восемьдесят уже настукало?
– Да вроде так. Я уж и не помню в точности – сколько… Не считаю. На что мне лета свои считать? Без надобности.
– А поесть у тебя нечего, дедушка? Нас, призванных, сегодня и не кормили вовсе.
С ответом на эту просьбу Гудкова старик думал дольше всего.
– Если картох только… Но без соли. Нету у меня соли. Не запас, когда в сельпо торговали, а теперь не купишь… И отчего это так, скажи на милость, как война – так непременно соль пропадает? С японцами тягались – первым делом в лавках соли не стало. Схватились с германцами – опять соли нет. И сейчас вот – такой же фунт изюму…
– Ладно, – сказал Гудков, – обойдемся и без соли. Давай свои картохи.
Старик вошел в хатенку, долго там копался, вынес в руках четыре картофелины в кожуре: две дал Гудкову, другие две протянул Антону.
Для Антона снова было нечто новое в его жизни: холодную синеватую картошку, содрав с нее кожуру, ни с чем, даже без соли, он тоже ел впервые.
– Спасибо, дедушка! – поблагодарил Гудков. И, быстро сжевав картофелины, отряхнув друг друга ладони, поднялся с ноздреватого желтого камня, служившего порогом:
– Все, спать! А то завтра до зари нас поднимут…
Старик уже засветил в хатенке маленькую керосиновую лампу. Стекло ее было закопченным, треснутым, на боку, закрывая дырочку, чернела приклеенная бумажка.
Большую часть внутреннего пространства занимала печь с лежанкой, в устье ее громоздились грязные чугунки. Стол из щелистых досок, короткая лавка возле него – и вся мебель, все убранство. Запахи закисшего варева в чугунках, старых овчин на печи, чего-то еще, что непременно порождает одинокая неухоженная, бесприглядная жизнь стариков и старух, сливались воедино так густо, что в первые минуты Антон воспринял воздух в хатенке как нестерпимую вонь, в которой, казалось, совершенно невозможно находиться. Пол был земляной, неровный, буграми, замусоренный деревянными щепками, шелухой от семечек, в белых звездочках куриного помета, – куры, похоже, заходили внутрь беспрепятственно и вели себя, как в своем собственном курятнике.
«Где же тут спать?» – подумал Антон. Кроме как на полу – другого места нет. Но лечь на земляной пол, хотя бы с какой-нибудь подстилкой, показалось Антону просто немыслимым. Надо перебираться под другую крышу, искать себе место в каком-нибудь другом доме. Но везде призывников уже, как сельдей в бочке. Даже через порог не переступить. Антон подумал: а не расположиться ли снаружи, может, найдется ворох соломы, хвороста… Но ведь обязательно хлынет дождь, вон уже какие тучи плывут над деревней…
Гудкова нисколько не смутила внутренность избы, пропитавший ее запах, отсутствие кроватей, лавок, чего-либо еще, что могло послужить для сна. Не спрашивая деда, он сам разыскал и вытащил из запечного простенка метелку из ивовых прутьев, стал ею шаркать, подметая пол. Потом стащил с печи, где находилось дедово логово, несколько дерюжек, драный, в клочьях, кожушок, расстелил все это на полу, кинул в голова свой вещевой мешок, который, постепенно освобождаясь от грязи, какой щедро мазал его на сборном пункте Гудков, понемногу стал снова светлеть, грозя через некоторое время вернуть себе первоначальную белизну. С видимым удовольствием Гудков, не раздеваясь, лег на спину, заложив руки за голову, вытянув свои длинные ноги.
– Ложись, чего раздумываешь? – сказал он Антону. – Или ждешь, что появится пуховая перина, белоснежные простыни, подушка в кружевах? Так, дорогой товарищ, мы с тобой на германской земле будем спать…
Фраза выглядела, как не очень удачный, не очень смешной юмор, даже как совсем не смешной юмор, но пришло время – не скоро, не скоро, но пришло, – и как же она ярко вспомнилась Антону…
– Тушить, что ль? – спросил с печи уже взобравшийся на нее дед. Его беспокоило, что в поставленной на печной выступ лампе даром выгорает керосин, который тоже с началом войны исчез из продажи в сельпо. А в запасе – всего литровая бутылка из-под кавказской воды «Боржом».
Едва дед дунул сверху в ламповое стекло и погас теплившийся на кончике фитиля огонек, как по углам, под печкой зашуршали и запищали мыши, и что-то легкое, быстрое, маленькое пробежало по брюкам и пиджаку Антона, которые он не стал снимать по примеру не раздевшегося Гудкова. Тараканы! – догадался Антон. Он вздрогнул от омерзения, хотел вскочит, выйти наружу, но подумал, как в случае с перловым супом: ничего не поделаешь, надо терпеть. Надо привыкать и к этому: к мышам, что нахально резвятся, хозяйничают в темноте нестерпимо вонючей избы, к еще более нахальным тараканам, которые шуршат лапками под самым ухом, взбираются на грудь и плечи. Не волки ведь, не сожрут…
29
…Серия полевая дорога, покрытая толстым слоем истолченной в пудру пыли, по которой недавно шли призывники, плыла в глазах Антона. На обочинах высились колючие, в металлическом блеске, будто кованные из железа, репейники в человеческий рост, никли листья лопухов, такие же серые от пыли, как и дорога. Все было серым, безжизненным, бесцветными, как на фотографии, даже небо. В лопухах и репейниках стоял серый Гудков, во что-то всматривался с нацеленностью охотника, преследующего дичь, делал быстрое движение правой рукой со сложенной ковшиком ладонью, как ловят муху, что-то схватывал, прятал за пазуху, под рубашку. Антону захотелось рассмотреть, кого он ловит. Гудков оттянул полурастегнутую на груди рубашку – за пазухой у него копошились мыши, плотный клубок мышей – наподобие пчелиного роя…
Потом было что-то еще, что-то еще… Сон затягивал Антона, как тянет омут в свою черную глубину. Чернота сжималась, густела, наваливалась тяжестью, которая могла раздавить, Антон мучился, хотел высвободиться, мотал головой, рвался телом из стороны в сторону, понимая: чтобы освободиться – надо проснуться. И наконец проснулся – с сильными сердцебиением, словно выплыл из глубины на поверхность, глотая воздух жадно открытым ртом.
За стенами хатенки шуршал мелкий несильный дождичек, булькали капли, подавшие с соломенной крыши в глиняную миску у порога, поставленную как поилка для кур. Кроме шепота дождя, бульканья капель за стенами хатенки не слышалось никаких других звуков. Только в отдалении что-то грузно, тяжело, со вздохами и уханьем как бы ворочалось и никак не могло успокоиться. Будто гигантский зверь, их тех доисторических динозавров, что были на картинках в школьных учебниках зоологии, пытался выбраться из засасывающей его трясины, напрягая во всю мочь свои гороподобные мускулы, уже почти выбирался, тяжко отдуваясь, сопя, с глухим рыком из разверстой пасти, не меньшей, чем ковш экскаватора, топал ногами, стряхивая с себя грязь и упрочиваясь на земле, и снова грузно падал всей своей многотонной тушей в трясину и опять начинал ворочаться и пыхтеть.
Но откуда взяться в двадцатом веке, в середине России, на Брянщине доисторическим динозаврам? Согнав остатки сна, Антон догадался, сообразил – нет, это за горизонтом, приглушенная расстоянием, искажающим звуки, тяжко дышит, бормочет гулом канонады приближающаяся война, не дающая себе покоя и отдыха даже ночью.