Так проповедовал с великим умилением и убедительным красноречием викарий. И все напрягали слух, чтобы ничего не пропустить из его поучения, как вдруг непривычное волнение пронеслось среди стоявших около боковой двери, через которую входят верующие миряне, ибо главным входом пользуются лишь его высокопреосвященство господин епископ, а также и другие церковнослужители, как из епископского дома, так и из Орденского Капитула. Итак, толпа верующих, стоявшая до сих пор неподвижно и в молчании, зашевелилась и стала перешептываться, потому что, в противность доброму порядку и благочинию дома Божия и несмотря на то, что торжественная обедня началась уже не менее как три четверти часа тому назад, какая-то дерзкая женщина распахнула обе обитые кожей створки деревянной двери и, расталкивая окружающих, продвигалась в центр храма, столь же нахально, как если бы еще не пелось Intrabo ad altarem Die. Шум был достаточно сильный, а суматоха достаточно заметная для того, чтобы со всех сторон, движимые любопытством, лица повернулись к тому месту, откуда исходила эта непристойная сумятица. Тогда Тома, также повернувшись, подобно своим соседям и соседкам, задрожал всем телом с головы до ног и сделался белее савана, — он увидел Хуану.
Несмотря на ясно выраженное ею желание и на все те угрозы, которые она по сему случаю изрекала, Тома никогда и в голову бы не пришло повести свою любовницу «за руку» — как ей бы того хотелось — в «самую святую из малуанских церквей». Легкомысленно положившись на старое изречение, по которому у баб семь пятниц на неделе, он тщательно остерегался в течение всей недели опасных тем о набожности, исповедях и молитвах. Впрочем, и Хуана больше к ним не возвращалась. Так что Тома, когда суббота миновала, решил, что дешево отделался и может быть спокоен; Хуана, как он был в том совершенно уверен, забыла про свою мимолетную прихоть.
Хуана же ничего не забыла, так как она никогда ничего не забывала. Но, чрезвычайно оскорбленная нерешительностью своего возлюбленного и уверенная в глубине души, что он в действительности стыдится ее, она решила «вывести его на чистую воду», отправившись одна туда, куда он не побеспокоился ее свести, и присоединившись там к нему на виду у всех, что она и сделала…
И вот она была здесь, в самой середине этого собора, полного именитых малуанцев, которые все заметили ее и продолжали ее разглядывать, удивляясь этому незнакомому лицу, порицая это шумное вторжение, которым так досадно потревожилась служба… С высоты своей кафедры викарий, дважды прервав свою проповедь, бросал на непрошеную гостью сердитые взгляды. И он комкал и сокращал заключение своей речи, видя, что рассеянная аудитория уже не слушает своего пастыря с прежней набожной сосредоточенностью…
Стоявшая возле Тома Гильемета тоже посмотрела в ту сторону, — и все поняла. Ревность ее, всегда готовая вспыхнуть с первого взгляда, почуяла в этой странной девушке, — слишком стройной и слишком смуглой, со слишком красными губами и слишком блестящими глазами, — соперницу и врага, воровку, присвоившую себе расположение и доверие Тома, которая, без сомнения, заставляла его, встречаясь с ним Бог знает где, каждый день покидать на долгие часы родительский дом…
Побледнев от с трудом сдерживаемой ярости, Гильемета украдкой поглядела на брата. Тома, стиснув зубы и нахмурив брови, не отводил больше взгляда от алтаря. Но надо было плохо знать его, чтобы ошибиться при виде свирепого и упрямого выражения этого взгляда, в котором Гильемета, лучше, чем в раскрытой книге, читала смущение, гнев, неловкость и смертельный страх…
Между тем торжественная служба подходила к концу. Обратившись лицом к верующим, пастырь пропел Ite, missa est. Затем, перейдя, согласно обряду, от посланий к евангелию, он начал заключительное: In principio erat veibum… А Тома, озабоченно размышлявший, не усматривал никакой возможности избежать, выходя из собора среди своих родных, встречи с Хуаной. Что она сделает? Какой устроит ему скандал? Он не смел и представить себе этого…
Священник, спустившись со ступенек, запел теперь Domine, fac salvum regem… и все молящиеся ему подпевали, как надлежало верным подданным, преданным своему государю.
И один лишь Тома молчал, столь сильно озабоченный, что забыл, — поистине впервые, — помолиться Богу о благоденствии и славе короля Людовика XIV, которого он, Тома, горячо любил.
Наступила, наконец, эта страшная минута. По выходе из дома Господня Тома, — принужденному следовать вместе с Бертраном, Бартелеми и Гильеметой за медленно шагавшими Мало и Перриной, — ничего не оставалось, как спуститься по улице Блатрери и подойти к арке, которая служит выходом из церковной ограды. У самой же арки стояла Хуана в ожидании своего возлюбленного.
Место было выбрано на редкость удачно, — весь город толпился вокруг. Нигде не мог бы разразиться скандал крупнее и опаснее. Уже много любопытных остановилось около этой странной девушки, которой никто до того не видел и о которой никто ничего не знал, начать хоть с того, что она тут делает, торча, как тумба, на углу улицы и дожидаясь — одному Богу известно, чего…
Вскоре те и другие узнали, чего именно.
Трюбле подходил к арке. Хуана живо выступила вперед, одной рукой отстранила стоявшего у нее на дороге Бартелеми и схватила за руку Тома, сказав ему настолько громко, что все с одного конца улицы до другого все до единого слова было слышно:
— Не пойдем ли мы домой, моя радость?
Народ, который толпился на мостовой, болтая и зевая по сторонам, в ожидании очереди, чтобы пройти тесным сводчатым выходом, внезапно замолчал. И наступила полнейшая тишина. В ту же секунду не осталось ни одного малуанца, который бы не сообразил в точности, в чем дело, кто такая Хуана, какие отношения соединяют ее с Тома и какое бесчестие должно от этого пасть на всех носящих имя Трюбле, начиная с Мало и Перрины и кончая Гильеметой и ее братьями. Действительно, все они, сколько их тут было, стояли ошеломленные и подавленные, как люди, которых поразил гром небесный. Никто из них не произнес ни звука. Это придало дерзости Хуане, которая не выпускала руки Тома, воскликнуть:
— Ну, что же? Идете вы?
Тогда Тома Трюбле, который до сих пор не вымолвил ни слова, подобно отцу своему и матери, и так же, как и они, остолбенел и оставался недвижим, вдруг очнулся и сделался самим собою. Все было безнадежно потеряно: скандал был публичный и такого свойства, что его в будущем нельзя было никогда загладить. Оставалось, значит, только идти напролом, гордо подняв голову, как это делают флибустьеры и корсары, идя в бой один против тысячи. Тома Трюбле, сеньор де л’Аньеле, выпрямился во весь рост и окинул толпу огненным взглядом. Затем обратился к своей любовнице.
— Эй, — крикнул он, и голос его прозвучал сухо и повелительно, как звучал на мостике «Горностая» в часы сражения. — Эй, ты! Кто тебе разрешил сюда являться? И с каких это пор ты поступаешь по-своему, не слушаясь моих приказаний?
Хуана, смертельно побледнев, отступила на шаг и раскрыла рот для ответа. Но не успела она сказать хоть слово, как Гильемета, неистово возрадовавшись нахлобучке, которой подвергалась соперница, разразилась пронзительным смехом. И Тома мгновенно набросился и на нее.
— Ты, — приказал он, — молчать! Или береги задницу. И не вздумай трогать эту вот, если тебе дорога твоя шкура!
Выставив когти, лицом к лицу, обе девушки, казалось, готовы были броситься друг на друга. Толпа, жадная до скандалов и лакомая до потасовок, уплотнилась вокруг них. Перепуганная старая Перрина обеими руками удерживала свою Гильемету. Но Мало Трюбле, выйдя внезапно из своего первоначального оцепенения большим усилием воли вернув себе достоинство отца и главы семьи, увлек за собой свою супругу.
— Жена, — сказал он, — ступай прочь отсюда!