— Лишен интереса… — повторил он.
— Моя память, — продолжал он после некоторого молчания, — совершенно не верна и не точна. Но во время разговора, который мы имели с вами на другой день после вашего прибытия в этот город, вы произнесли слова столь памятные, что, несмотря на слабость моей памяти, я не мог забыть их. Вы остроумно сравнили империю с драгоценным сосудом, в котором древнее учение. И вы, не без основания, боялись за участь бесценной жидкости, хранимой в хрупком сосуде. Действительно, если империя будет порабощена, что станется с древним учением! На этот весьма философский вопрос бедность разума моего не позволила мне ответить тотчас же. Сегодня, после десяти тысяч размышлений, я отвечаю, опираясь на события. Бессмертие старинного учения не связано с преходящей жизнью империи. Империя может быть порабощена: если Сын Неба исполнил свой долг до конца, соблюл обычаи, пять законов нравственности и три необходимых добродетели, а именно: человечность, осторожность и силу духа; если каждый принц, каждый министр, каждый губернатор, каждый простолюдин тоже выполнили свой долг, соблюли обычаи, пять законов нравственности и три добродетели, то совершенно безразлично побеждена ли империя или победила. Совершенно безразлично живы ли все обитатели или мертвы. Если они померли, то их переживет безукоризненный пример их жизни, и даже враги их принуждены удивляться им и следовать примеру. А бессмертие старинного учения от этого возродится и возобновится. Напротив, нация, отклоняющаяся от Неизменной Средины, во имя какой-нибудь временной выгоды, преходящего успеха, кажущейся славы или мнимого преимущества, теряет свое доброе имя и честь и оставит в истории только загрязненный след, способный соблазнить и другие народы до тридцатого и шестидесятого поколения.
Он остановился и заключил:
— Что значит материальная судьба одной нации перед лицом нравственной эволюции всего человечества?
Высказав это суждение, он выкурил, одну за другой, две трубки. И так как зелье наполнило его душу снисходительностью, он улыбнулся:
— Царство восходящего солнца слишком юное, не знает этого. Оно знало бы, если бы, подобно Срединной Империи, прожило десять тысяч лет, от года к году накопляя мудрость.
Фельз слушал молча. Но так как Чеу-Пе-и больше не говорил, то приличие требовало, чтобы гость теперь нарушил молчание. И гость вспомнил об этом.
— Пе- и Та-дженн, — сказал он, — вы мой старший брат, очень старый и очень мудрый. И я, конечно, не возражу ни на одно слово из всего того, что вы сказали. Как и вы, я думаю, что Страна восходящего солнца — молодая страна. Молодые страны подобны молодым людям: они любят жизнь преувеличенной любовью. Чтобы не умереть, Страна восходящего солнца отклонилась от Неизменной Средины. Ее извинение — в красоте жизни и в уродстве смерти. Пе- и Та-дженн, я, ваш младший брат, не такой умудренный годами, как вы, позволю себе высказать предположение, что любить жизнь — есть добродетель.
— Да, — произнес тот, не отрываясь от трубки. — Но никакая добродетель не должна выводить людей из Неизменной Средины, из пределов Первозданного Закона, основания и подножия общества… и Вселенной.
Он откинулся на спинку и прикоснулся затылком к кожаной подушке. Его рука с неимоверно длинными ногтями поднялась к потолку.
Серый дым наполнял теперь всю курильню пахучим туманом. Над этим туманом двенадцать фиолетовых фонарей сверкали, как сверкают звезды в туманную ноябрьскую ночь. Протекло несколько часов, густых и непрозрачных, как молоко.
И Жан-Франсуа Фельз, побежденный мало-помалу властным зельем, стал забывать все внешнее и сомневаться в том, что за этими стенами желтого шелка существует реальный мир, где люди живут и не курят.
Но Чеу-Пе-и дважды кашлянул, и его гортанный голос опять зазвучал, разбивая почти кристаллическую мечту гостя:
— Фенн Та-дженн, когда философ поднялся до высших умозрений, он не без труда спускается к низменным случайностям жизни. Узнайте же, после того, как вы уже узнали все остальное, что некоторые из людей, с которыми вы познакомились в этой стране, погибли вчера: маркиз Иорисака Садао и его друг виконт Хирата Такамори, и другой его друг, иностранец из племени красноволосых. Все они погибли славно, в согласии с моралью воинов.
Слишком большое количество трубок влило в душу Жана-Франсуа Фельза свою ясную успокоительную влагу. Узнав о трауре и разорении того единственного японского дома, где он был принят как друг, он не высказал никакого волнения.
— Эта смерть печальна, — сказал он просто. — Из-за горестного одиночества, которое отныне будет уделом маркизы Иорисаки Матсуко, которая сразу потеряла мужа и ближайших друзей.
— Да, — подтвердил Чеу-Пе-и.
Он заговорил голосом, более значительным:
— Раньше, когда преступное безумие еще не возмущало этой страны, в ней соблюдались законы траура. Жена, лишившаяся мужа, облачалась в одежду их грубого серого холста и носила пояс и повязку из веревки; это соблюдалось в течение трех лет. Она воздерживалась от разговоров. Она бывала умеренна в пище, чтобы лицо ее побледнело. И часто она постригалась в монастырь и ждала там смерти.
— Нынешние женщины, — сказал Фельз, — не обладают такими добродетелями.
— Да, — сказал Чеу-Пе-и.
Его острый взгляд внимательно остановился на госте.
— Фенн Та-дженн, — заговорил он вновь через несколько времени, — я знаю и вы знаете веление обычая: «Мужчины да не говорят о том, что касается женщин, и что сказано и сделано на женской половине, да не выйдет оттуда». Я не нарушу этого веления. Но я думаю, что сейчас, несмотря на то, что маркиза Иорисака Митсуко часто пренебрегала женской скромностью и таким образом преступала против Первозданного Закона, вы сами соблюдете добродетель человечности и сообщите ей, со всей осторожностью, о постигшем ее несчастье. О котором она иначе узнает завтра без всякой подготовки. Поэтому я должен сказать вам то, что не должно быть от вас скрыто. Вы спросили меня однажды, полагаю ли я, что женщина, муж которой отдалился от прямого пути, изменяет своему дому, если тоже сворачивает на извилистую тропу, чтобы идти по следам того, за кем она обещала следовать шаг за шагом до самой смерти. Я воздержался от ответа, не зная всего. Теперь я отвечаю, будучи осведомлен: возможно, что женщина, о которой мы говорим, пошла извилистой тропой для того, чтобы идти по следам не своего мужа, а другого человека. И, быть может, маркиза Иорисака заплачет, узнав не о смерти своего мужа, а о смерти другого…
— Герберт Ферган, — пробормотал Фельз, колеблясь.
— Вы узнали то, что должны были узнать, — прервал Чеу-Пе-и. — Давайте же выкурим теперь, как полагается, трубку из черного бамбука.
И когда они выкурили, он прибавил:
— Пламя в лампе уменьшается…
Служитель поспешно принес жестянку с маслом и зажженный факел. Фельз вспомнил тогда, что написано в «Киу-Ли»33:
«Подымайтесь, когда приносят факелы».
И, исполнив весь церемониал, он откланялся.
XXXII
Дождь прекратился. Исчерпавшись, тучи становились прозрачней. Солнечные стрелы пронизывали их местами. И страна, еще зеленая от свежей воды и уже позлащенная светом, вновь надела свое весеннее облачение.
Жан-Франсуа Фельз шел медленно, вдыхая полными легкими живой аромат земли и насыщая глаза ясным светом дня.
У подножия лестницы Диу Джен-джи он взглянул на часы:
— Уже половина четвертого! Надо скорей спешить на виллу Цапель!
Он поспешил к людным улицам, где можно найти свободную куруму.
«Тяжкая обязанность, тяжкая! — подумал он. — Бедная крошка! Как бы то ни было, мне жаль ее от всей души. И станет ли она оплакивать Герберта Фергана или Иорисака Садао, я от всей души разделю ее горе!»
Он вспомнил «garden-party» на «Изольде», мистрис Хоклей и князя Альгеро…
— Да! — пробормотал он. — Европейский алкоголь быстро ударяет в голову мусмэ, даже если эта мусмэ — маркиза!..