— Аббат Мюр — мой духовник…
— И ее также, вероятно?
— Нет, — рассеянно ответила мадам Эннебон. — У Изабеллы духовника нет и никогда не было… Она просто исповедуется, и больше ничего… И я даже не знаю, у кого она исповедуется… Нет, нет, аббат Мюр — только мой… Это он направил меня сюда к патеру Ронкетти…
Нескромное любопытство побудило Поля спросить:
— Скажите, пожалуйста… Я уж раньше об этом думал… Перед тем, как решиться выдать замуж свою дочь… выдать ее замуж за меня, вы говорили об этом с аббатом Мюром?
— Конечно.
— И он ничего не возражал?
— А что бы он мог возражать?..
— О, Господи! Я думал… Вы же, вероятно, никогда ему не говорили… о ваших отношениях со мною…
— Я ему всегда исповедуюсь во всем… конечно, не называя имен… Какой же вы язычник, мой бедный Поль, если не понимаете, что исповедь должна быть благоразумной?
— А!.. — воскликнул он разочарованно.
Но потом, подумав с минуту, он продолжал:
— Во всяком случае, я боюсь, что, если Изабелла действительно посетит аббата Мюра, то она сделает это именно для того, чтобы сообщить ему имена…
— Я уж об этом подумала, — сказала она.
Они посмотрели друг на друга. Она покраснела.
— Для меня это будет нестерпимо, — добавила она, — совершенно нестерпимо. Скорее я решусь Бог знает на что…
Она повторила:
— Бог знает на что…
Поймав его вопросительный взгляд, она выразилась ясней:
— Я лучше сама навещу аббата Мюра…
Глава четырнадцатая
Аббат Мюр — несколько лет тому назад переведенный в менее блестящий приход, жил в крошечной квартирке на пятом этаже. Входная дверь в этом доме казалась какой-то дырой в стене, лестница была кривая и обветшалая. Без сомнения, дамы из прежнего прихода, продолжавшие исповедоваться у него и посещавшие его ужасную берлогу, отличались исключительной преданностью к нему. Впрочем, аббат Мюр очень редко принимал у себя на квартире посетителей. Как большинство священников, он предпочитал воздерживаться от личного знакомства с дамами, которых он исповедовал. Конечно, бывали и исключения из этого правила. Для нескольких избранниц аббат Мюр был не только духовником, но и наставником. Увы, выбор производился обыкновенно не на основании особых добродетелей, а, наоборот, на основании слабостей, которые требовали специальных забот. Что касается таких забот, то надо сказать, что аббат Мюр, отнюдь не будучи «светским» священником, был величайшим мастером в этой области.
Это был очень любопытный человек — большой, крепко сложенный, смелый, внимательный ко всем явлениям жизни. Он зачастую высказывал сожаление, что не сделался миссионером. Земля казалась ему слишком маленькой. Он с жадностью стремился познать ее всю — и притом не столько из-за бесчисленных красот, таящихся во всех частях света, сколько из-за разных людей, населяющих ее. Для аббата Мюра не было вопроса интереснее, чем проблема человеческих рас, рассеянных по поверхности земного шара, их религий, их морали, свойственных им добродетелей и пороков. Все это многообразие сотворено Единым Богом для вящей Его славы. Для честного, глубоко верующего священника, каким был новый викарий Сан-Никола ди Гардоннере, мелкие происшествия, именуемые в Париже «светскими», представляли гораздо меньше интереса, чем мировые процессы, постоянно занимавшие его воображение. В результате у аббата Мюра, хоть он и не был миссионером и никогда за пределы Европы не выезжал, имелось несколько весьма экзотических друзей, общество которых доставляло ему особенно большое удовольствие.
И вот в один из последних октябрьских вечеров, спустя две недели после того, как мадам Эннебон, ее дочь и зять в разных поездах, но в тот же день покинули Рим и вернулись в Париж, аббат Мюр, возвращаясь из церкви Св. Николая в час солнечного заката домой, столкнулся там на пороге своей квартиры с одним из этих экзотических друзей. Тот явился к нему немедленно с визитом, лишь только приехал в Париж издалека.
— Ах, месье! — сказал аббат Мюр, нечаянно задев своего посетителя плечом. — Очень прошу извинить меня! На этой ужасной лестнице так легко сломать себе шею!
Посетитель заметил, что аббат не узнает его.
— Господин аббат, — ответил он, с улыбкой приветствуя священника, — ради удовольствия видеть вас, я с удовольствием сломаю себе шею.
— Ба? — сказал аббат и отступил назад, чтобы получше разглядеть такого учтивого гостя.
Солнце еще не спустилось за горизонт и небо было синее. Хотя набережная де ла Турнель выходит на восток, на лестнице можно было еще довольно хорошо видеть.
— О, Боже! — воскликнул аббат Мюр, разводя руками. — Ведь это же мой дорогой друг доктор Шимадзу.
— Он самый! — подтвердил посетитель по-латыни.
Он снова поклонился аббату. Этот поклон, короткий, но низкий, сразу обнаружил в нем породистого японского аристократа. Впрочем, доктор Шимадзу, проживший в Европе больше двадцати лет — в Германии, Франции и Англии, — был азиатом только наполовину. В его скулах, веках, цвете лица не было ничего специфически восточного, но матовый блеск суровых черных глаз сразу выдавал потомка древних самураев, — потомка, от которого они вряд ли бы отреклись.
— Шимадзу, дорогой Шимадзу! — в восторге повторял аббат Мюр. — Я не верю ни своим глазам, ни ушам. Вы только что из Токио?
— Ну, да, конечно…
— Как я рад вас видеть здесь, в Париже. Но скажите, как токийский университет обходится пока без своего лучшего профессора психиатрии?
— Господин аббат, — заметил доктор Шимадзу, — на свете нет людей, без которых нельзя было бы обойтись. На моей далекой родине все убеждены в этой истине. Да и здесь, в Париже, ваш прежний приход обошелся без своего превосходного викария, не так ли? И вы можете себе представить, что если речь идет о таком глупце, как ваш покорный слуга, то…
При всем японском стиле этой фразы, она была произнесена на превосходном французском языке, почти без акцента и с большой элегантностью в выражении.
— Ну, ну, ладно! — сказал священник. — Вы же пришли ко мне, не правда ли? Значит, я вас не так скоро отпущу. Надолго ли останетесь в Париже?
— Не знаю наверное.
— У вас какое-нибудь особое поручение?
— Да, поручение.
Японец не любит излагать хотя бы вкратце те поручения, которые получает от своего правительства. Аббат Мюр знал это и потому не беспокоил друга дальнейшими расспросами.
Знакомство аббата Мюра с доктором Шимадзу продолжалось лет пятнадцать. В то время Шимадзу переселился из Берлина в Париж, причем ни один человек не знал, что он собирается делать в Париже и что раньше делал в Берлине. Его медицинская репутация уже вполне установилась. Но в Европе он не работал по своей специальности, хоть и посещал больницы и клиники. Его немецкие и французские коллеги относились к нему с большим уважением. Он был известен как автор весьма почтенных научных трудов. Внешне он жил без роскоши, но с большим комфортом. Аббату Мюру он был представлен одним из эльзасских епископов. Мюру очень понравился этот вежливый и скрытный человек, который своим проницательным умом, казалось, заранее угадывал все, что ему говорили и чего не говорили. Аббат Мюр не принадлежал к числу тех священников, у которых исполнение узкоцерковных обязанностей вытеснило земную любознательность. Его считали философом, и не без основания. Что же касается доктора Шимадзу, то и он был всесторонне образованным человеком: он столь же хорошо знал Конфуция, как и Бергсона. Подлинно японская обходительность и так делали его необыкновенно приятным собеседником в тех полусхоластических, полуметафизических диспутах, которыми так развлекался его друг аббат. В конце концов, между обоими людьми, родившимися так далеко друг от друга, и шедшими в жизни столь разными путями, укрепилась истинная и крепкая дружба, основанная на взаимной привязанности и взаимном уважении.
Они сели рядом на балконе, который был лучшим уголком в квартире аббата. Достаточно широкий, чтоб вместить несколько кресел или шезлонгов, он возвышался над набережной Сены, обрамленной тополями и чинарами. Вдали виднелась великолепная Нотр-Дам, красоту которой не умаляют следы дыма и дождей на многовековых ее стенах. С какой стороны ни смотреть на него — спереди или в профиль, или труакар, с востока, запада, юга или севера, собор Парижской Богоматери остается все тем же каменным сновидением, величественным сочетанием небесного и земного.