Мадлен же круглый год жила в Тулоне и — неподалеку от него… Летом, на время самой сильной жары, переезжала на мыс, почти остров, около самого рейда, всегда доступный свежему морскому ветру. Там выстроено несколько совершенно уединенных вилл. Одна из них принадлежала мужу Мадлен, но он сам почти никогда не приезжал сюда: от города до мыса было довольно далеко. Мне же, наоборот, по служебным обязанностям нужно было, как можно чаще, посещать все соседние с Тулоном батареи. Таким образом мы с Мадлен, сколько душе угодно, могли разъезжать верхом по окрестным лесам. Приезжал я на своей лошади в сопровождении одного только вестового, человека вполне мне преданного; он следовал за мною тоже верхом, на лошади, которую выбрала для себя Мадлен. Около домика таможенного сторожа мы меняли седла; домик этот служил нам в своем роде убежищем. Вестовой оставался здесь ждать нашего возвращения, наслаждаясь моими сигарами. А мы, свободные, как ветер, среди этих совершенно уединенных мест, беззаботно скакали по лесу. И если память не изменяет мне, ни разу не произошло никакой неприятной для нас встречи.
Наша дерзость простиралась до того, что в каждую прогулку мы устраивали привал где-нибудь около опушки, на мягком и теплом от солнца песчаном ложе…
В начале лета Мадлен еще чувствовала себя, как всегда, прекрасно. Но вот прошло недель шесть или семь, может, восемь, но уж во всяком случае, никак не более десяти… Наступил сентябрь. Однажды, во время утренней прогулки, мы уселись вдвоем на песке среди леса, на обычном месте нашего отдыха. Мадлен, запыхавшаяся и веселая, легла рядом со мною. Я нагнулся к ней и обвил руками ее талию. Она смеясь отбивалась от меня, уверяя, что я устал и не смогу поднять ее. Я все-таки собрался с силами, хотя и сам сомневался в успехе. Но каково же было мое изумление, когда почти без всякого напряжения поднял я с песчаного ложа покоившееся на нем тело; каким легким, странно легким показалось оно мне…
IX
Догорающая свеча вспыхивает иногда ярким пламенем… С какой живостью воскресли в моей памяти прежние образы… Я вижу красные с темным налетом коры стволы, окружавшие просеку — они похожи на багряные колонны неведомого храма.
Одна сосна на самом солнцепеке, выше всех своих приморских сестер, распростерла над нами широкий, тенистый шатер. Песок, служивший нам ложем, был не белого, а желтого, местами золотистого цвета. Там и сям он был усыпан смолистыми иглами. Когда Мадлен поднялась, я на минуту задержал ее и стал снимать приставшие к ее юбке и спине иглы…
Лесок как бы замкнул нас в своем зеленом кругу. Наши лошади ощипывали кусты, и тишина нарушалась только позвякиваньем цепочек у их мундштуков, да близкою песнью незримого моря…
Чтобы помочь Мадлен сесть на лошадь, я подставил свою ладонь. Я напряг все свое внимание, и опять у меня получилось очень ясное впечатление необыкновенной легкости ее тела.
Пока лошади пробирались через кустарник, я невольно спросил:
— Вы были здоровы это время, моя дорогая?
— Я? — удивилась она.
— Да, вы… Мне кажется, у вас утомленный вид…
Она торопливо открыла свою коробочку с пудрой и посмотрелась в зеркало на крышке. И вдруг она рассмеялась:
— Что вы выдумали, мой милый! У меня щеки, как у деревенской бабы!..
Прогулка и отдых — все вместе взволновало ее молодую горячую кровь. И действительно, ее розовые щеки сияли как коралл.
Она поспешно взяла немного пудры на кончики пальцев и потерла щеки, чтобы ослабить блеск кожи. И потом, продолжая весело смеяться, сказала:
— Еще слава Богу, что вы мне напомнили об этом! А то у меня на лице — вот здесь под глазами и на щеках — следы ваших недавних безумств! И вид у меня вовсе не такой, как вы говорили… а совсем другой!
И я мысленно согласился с нею. Тогда… Мы продолжали болтать.
— А что вы делали, дорогая моя, со вторника? — спросил я.
— Со вторника?
— Ну да, со вторника, когда вы последний раз были у меня в Тулоне…
— Скажите пожалуйста, какая важная вещь, что ее и забыть нельзя!.. — Ничего особенного и не делала. Ах, нет: в четверг я еще раз ездила в город…
— И даже меня не предупредили об этом? Как хорошо!..
Она повернулась на своем седле и с удивлением посмотрела на меня; казалось, я поймал ее врасплох на какой-то сокровенной мысли, в которой она, видимо, сама едва отдавала себе отчет. Она повторила в тон вопроса:
— Не предупредила вас?.. — Потом, переведя свой взгляд на шею лошади, она прошептала, как будто обращаясь к себе самой: — А ведь это верно! Я вас не предупредила…
Какое-то странное смущение отразилось на ее лице. Сначала я стал подшучивать над ней и спросил:
— Конечно, у вас в этот день было назначено свидание с кем-нибудь поинтереснее меня?..
Она провела два раза рукой по лбу. Так и остались с этой минуты в памяти четыре розовых блика на кончиках ее пальцев, освещенных солнцем.
— Свидание?.. Про какое свидание вы говорите?
Она произносила слова, точно в бреду. Я несколько возвысил голос, обращаясь к ней, как к рассеянному ребенку:
— Да я сам вас об этом спрашиваю!..
Она вздрогнула и сказала уже другим голосом:
— Не сердитесь!.. Я задумалась… Вы говорили о четверге? Да, я была в городе… проездом… в Болье…
— Вы ездили в гости к вашей матери? Она теперь там?..
— К моей матери? Нет!.. Моя мать сейчас живет в Эксе… ведь еще сентябрь!..
— Зачем же вы ездили в Болье?
— Как зачем?.. — Казалось, она опять погрузилась в какой-то полусон. Неуверенно, будто с усилием, произносила она каждое слово… — Да у меня были разные дела… Я и поехала в Болье… Да впрочем… вот… я вам покажу… — Она бросила поводья и стала что-то искать в сумочке, которая всегда висела у нее на руке: — Вот… смотрите… у меня еще остался билет…
Я с удивлением взял от нее маленькую карточку; на ней был сделан всего один прокол.
— Ваш билет? Как? Разве у вас его не отобрали при выходе со станции?.. — Она посмотрела на меня, широко раскрыв глаза.
— Я, право, не знаю… Нет, верно, я забыла отдать… А у меня не спросили…
По маленькой складке между бровей было видно, что мысль ее усиленно работала. Вдруг, как бы почувствовав, что ее старания остаются тщетными, она сказала:
— Слушайте, я уж лучше вам во всем признаюсь… Это, действительно, как-то нелепо… и мне самой совестно… Но мне приятней, чтобы вы знали… Ну, вот в чем дело: я и сама не могу сказать, зачем, собственно, я ездила в Болье во вторник! Мне там решительно нечего было делать… По крайней мере, я ничего такого не могу припомнить… И я не помню даже, что я там делала… Уехала я во вторник утром, а вернулась вечером в среду… И страшно устала вдобавок… Вот и все!
От удивления я затянул мундштук, и моя лошадь остановилась.
— Как так — все? — громко сказал я. — А что же ваш муж?.. Вы ему-то объяснили, где вы пропадали целых двое суток? Ведь вы мне двадцать раз говорили, что он вам не позволил бы уехать и в Марсель без крайней необходимости?..
Я прекрасно помнил бесконечные разговоры с нею из-за двух ночей, которые нам всего только и удалось провести вместе за целых шесть или семь недель; чего мне стоило отвоевать их!
Она тоже остановила лошадь, обернулась… И недоумение, с которым она ответила мне, поразило меня…
— Всего удивительнее то, что я перед отъездом что-то объясняла своему мужу, а теперь не помню ни одного слова из нашего разговора.
— Ну, а когда вы вернулись?.. Ведь он же, я думаю, расспрашивал вас о вашем путешествии?
— Да! Вот его подлинные слова — они остались у меня в памяти: «Что ж, ты довольна? Все устроилось, как ты хотела?» А я машинально ответила: «Да, все. Я очень довольна». И он больше ничего не спрашивал.
— Ну а самое путешествие? Приезд в Болье?.. Вы где же там остановились?
— Где?.. Ну как где… Конечно, у себя на вилле…
— Вы, кажется, и в этом не вполне уверены…
— Нет, уверена! Но, право же, для меня самой эта поездка представляется загадочной. Как будто в моей памяти после нее осталась какая-то большая, темная дыра… И даже!.. Как только я стараюсь припомнить хоть что-нибудь, мне делается больно… больно здесь… и вот здесь… — И она указала сначала повыше виска, потом — на основание лба, между бровей. Я продолжал испытующе смотреть ей в лицо, в глаза… И вдруг она заплакала горькими слезами. Я забыл тогда все на свете и стал осыпать ее поцелуями.