— Стани, я прошу вас замолчать. Гораздо корректнее, чтобы вы молчали.
Он молчит… Мне кажется, другие не молчали бы!..
— Мэри, угодно вам это подписать?
Ни слова, ни звука. Она превратилась в камень. Смешок леди Эдит обрывается. Змея выпускает жало:
— Мэри, подпишите, и пусть все будет кончено. Я вижу, вы слишком легко одеты. Вы простудитесь… А если вы заболеете, кто будет заботиться о вашем дорогом беби?
На этот раз статуя вздрагивает. Но ответа все еще нет.
— Эдит, оставьте ее. Нужно покончить. Мэри, подпишите. Прочитайте раньше, я хочу, чтобы вы прочитали. Это только для того, чтобы получить развод: ваше согласие, признание в… во всем этом. Не будет никакого скандала. Эту бумагу увидят только чиновник и консул. Все будет улажено, потому что вы не можете больше сопротивляться. Если вы не подпишете, я позову прислугу и заставлю констатировать факт. Получится скандал.
Он протягивает бумагу. Рука, опирающаяся на подоконник, сжимается, и застывшая у косяка голова делает знак отрицания.
— Нет? Как вам угодно. Значит, скандал. Тем хуже для ребенка: он узнает, что за женщина его мать.
Молчание. Рука отрывается от окна, тело гнется, голова склоняется. Леди Фалклэнд на коленях:
— Арчибальд! Умоляю вас! Не отнимайте у меня ребенка…
Он пожимает плечами:
— Об этом нечего и говорить. Вы могли еще просить об этом вчера. Но я уж вам сказал: теперь вы в моих руках. Если вы подпишете, ребенок не будет знать. Если не подпишете, он узнает. Выбирайте, и не нужно больше бесполезных слов.
— Арчибальд… Умоляю вас… Ребенок…
Голос ниже на целую октаву. Я едва слышу его, так он слаб и так придавлен гнетом страдания.
Вмешивается Эдит:
— Арчи, позовите же слуг. Вы видите, она ничего не понимает. Эти француженки очень чувствительны, но совсем не умны.
Резкое движение. Леди Фалклэнд поднимается, полная гнева.
— Арчибальд! — слова точно брызжут, голос звучен и страшен. — Прежде всего заставьте ее замолчать. Я еще у себя дома! Арчибальд, вы — гнусный, гнусный человек. Под этим кровом мы были чужие, но были свободны и вы, и я. Сколько раз вы мне говорили, что я свободна, желая, очевидно, пользоваться свободой сами. Сколько раз я могла сама вас поймать в ловушку, как вы поймали сегодня меня. Я не хотела. Я действовала честно. А вы, вы предатель, предатель… Предатель…
Он бледнеет от оскорбления. Минуту он колеблется, стоя перед ней. И вдруг, когда она еще раз повторяет: «предатель», поднимает кулак и наносит удар по хрупкому плечу. Леди Фалклэнд падает. Чернович не трогается с места…
Неумолимый муж отворяет дверь:
— Я зову?.. Раз… Два…
Я не вижу страдалицы, она на полу, побежденная, раздавленная. Но палач останавливается и прикрывает дверь. Потом сгибается, с бумагой в одной руке, с пером в другой. Так тихо, что слышно, как скрипит перо… Дело сделано.
— Эдит, Стани. Подпишите как свидетели.
Она подписывает. Чернович подписывает тоже, не возмущаясь, без всякого протеста. Кончено.
Сэр Арчибальд Фалклэнд старательно складывает бумагу и кладет ее в бумажник ярко-красной кожи.
— Завтра я поеду в Сан-Стефано, к судье. В три часа уходит поезд… All right! Стани, хотите папиросу?
Они курят, как двое друзей.
Чья-то тень медленно, с усилием поднимается и облокачивается на подоконник. Она наклоняется к воде… О, она не бросится! У нее нет на это сил. Все кончено. Она подписала. У нее нет больше ребенка. Ей больше ничего не надо. Она ищет только немного свежего воздуха для своей пылающей головы. Она смотрит во тьму. Как только немножко привыкнут к темноте ее глаза, она увидит мой каик: надо ехать.
Я едва притрагиваюсь к плечу Османа, и он беззвучно налегает на свои огромные весла…
Последний звук долетает до меня: я уже слышал его там, под кипарисами. Так же, как тогда, он сжимает мне горло, терзает сердце: звук неудержимых рыданий. Бедная, бедная женщина! Убитая, обезоруженная, растоптанная, одинокая-одинокая, без друга, без защитника, одна, одна. Ее силы иссякли. Гордость сломлена. Ей уже все равно, что другая, соперница, воровка, видит ее слезы и наслаждается ими.
Она плачет сейчас, как плакала в моих объятиях под безмолвными, глухими кипарисами. Ей все равно.
У нее больше нет ребенка, нет ребенка…
XXXVI
Сегодня, 29 ноября, я вышел очень рано пешком на прогулку, которая может оказаться довольно длинной. Мысль о ней пришла мне в голову ночью, когда мой каик увозил меня из Канлиджи. Ровно в полдень я ушел с улицы Бруссы. Я позавтракал в молочной квартала Каракей. Потом перешел через Золотой Рог.
Вот и Стамбул. В конце моста я повернул в первую улицу направо, как тогда…
Я иду по заросшей травой мостовой, мимо безмолвных деревянных домов, в солнечном безлюдье огромного города, похожего на мертвую деревню.
Кипарисы, смоковницы, акации: хижины рядом с конаками беев и пашей, рассеянные всюду могилы; изредка какой-нибудь прохожий пересекает путь, едва окинув меня задумчиво-строгим взглядом…
Я иду не без цели. Прежде всего я намерен шаг за шагом повторить мою первую прогулку по Стамбулу, прогулку, сохранившуюся в тайниках моей памяти. Прогулку, из которой родилось многое, мертвое теперь…
Для начала — мечеть Сулеймана. Первый короткий этап. Вот арка из старого камня, через которую выходят на квадратную площадь, обширную, точно равнина. А вот и гигантская мечеть с хаосом куполов и сводов, похожих на согнанные самумом гроздья песчаных холмов.
Вот четыре горделивых и стройных, как стрелы, минарета; с вышины своих тройных балконов они точно проповедуют четыре главных добродетели ислама: преданность, мужество, снисходительность к слабым и ненависть к злым…
Я хочу войти, хочу взглянуть на колонны Эфесского храма, пережившие четырех богов… Но я не взгляну на гробницу султанши Рокселаны, отнявшей сыновей у Хассеки.
Это не прогулка, а паломничество… Сегодня появились основания думать, что я не долго останусь в этой Турции. В этой Турции, к которой я привязался так страстно…
Я иду теперь по лабиринту маленьких улиц, ведущих от мечети Сулеймана к мечети султана Селима…
…Странно: на том же перекрестке, как и два месяца назад, сидит та же нищенка с ребенком на коленях. Да, та же самая… Несомненно. Я колеблюсь одну секунду: мне так хочется дать ей немного денег. Но я знаю, что она откажется. А может быть, и нет? Попробую дать малютке… Впрочем, теперь я говорю по-турецки, я не совсем неверный. Я подхожу, почтительно называю ее «мать моя» и быстро высыпаю содержимое кошелька в руки ребенка. Там порядочно денег: семь, восемь монет, стоящих около пяти франков. Сквозь грубый чарчаф на меня поднимается удивленный взгляд, и благодарность женщины выливается в неожиданную форму, заставляющую меня задрожать: «Будьте счастливы любовью той, о которой вы думаете».
Опять улицы, много улиц, окаймленных домами или могилами. Вот мой квартал Кара-Гумрук, я начинаю уже его узнавать. Сейчас я дойду до огромного византийского водохранилища. Да. А вот и мой дом, где я ночевал всего один раз. Но я еще пока не войду.
Нет, не сейчас. Я хочу прежде снова увидеть двор Селимие-Джами, ведь теперь — это моя мечеть, с тех пор, как я здесь живу… Хочу увидеть двор и старые кипарисы, под тенью которых в день нашей первой прогулки мы долго отдыхали; «та, о которой я думаю», и я…
Я помню: мы грызли сладости, купленные ею у Хаджи Бекира, модного турецкого кондитера. Как досадно, что сегодня здесь нельзя поесть сладостей… Четыре долгих взгляда на четыре стены, оживленные яркими красками майолики, и вот я снова на пороге сводчатой двери. Но теперь я колеблюсь…
Я колеблюсь… Чтобы точно следовать по тому пути, надо было бы пройти до Адрианопольских ворот, выйти за городскую стену и посидеть на большом кладбище, где похоронена Азиадэ… Но это позднее — немного позднее. Настанет еще время пойти на это дикое кладбище… В настоящую минуту я думаю о гробнице Хассеки. Я хотел бы пойти туда, мне необходимо пойти туда, чтобы совершить молитву… Но это далеко, больше мили. Который час? Два часа без пяти, уже? О, нет некогда! Нужно торопиться.