Литмир - Электронная Библиотека

Под вечер в конец соток, откуда слышалось мерное настойчивое тюканье топора, подошел Тимох. Игнат как раз заканчивал тесать бревно. Разогнулся, поднял как бы навстречу ветру вспотелое, разогревшееся от работы лицо и увидел соседа. Топор ненароком глубоко впился в бревно.

— Здорово, сосед!

— Здоровенька-а-а!..

Обнялись и принялись тормошить, ломать друг друга, точно в схватке.

— И здоровенек, нехай тебе прибудет здоровья, — расчувствовался Тимох. Он отступил немного назад, желая еще раз, издали окинуть взглядом Игната. — Ворочаешь, как медведь. — Тимох кивнул на обтесанные и аккуратно, одно к одному, сложенные на колья бревна. — Не иначе, за один-день хочешь обстроиться?

— Вопщетки, оно не мешало бы. Если по-серьезному, так и неделю тратить на это — много. Хочу тристен к истопке привязать, под мастерскую. Чтоб и верстак было где поставить, и инструмент пристроить, чтоб и под рукой и от чужого глаза подальше. Чтоб и не в хате, и не на холоде…

— Это ясно. Да как же ты один?

— На земле ничего, а выше — придется искать подмогу.

— И на земле вдвоем ловчей, а на углу тем более… Во что: дотесать бревна ты сможешь и сам, а там я пособлю. Это не дело — одному. А теперь забирай свой инструмент и пошли к нам. Там Клавдя с Мариной вечерю уже приготовили.

Тень недовольства легла на лицо Игната.

— Бабы есть бабы. Как надумает что-нибудь, будет добиваться до конца. Говорил же ей: не надо, не хочу.

— Ты во что, Игнат, ты на Маринку напрасно так строго сегодня. Это моя затея. Я зову тебя в свою хату и хотел бы, чтобы ты послушался меня. И еще, Игнат. Может, это моя вина, что так вышло, бытта тебя живого похоронили. Это я написал, что тебя убило. Помнишь тот прорыв под Ленинградом — и как мы бежали в атаку, и как перед тобой взорвался снаряд, и тебя, бытта сноп, перевернуло и кинуло наземь. Это же было на моих глазах. Думал ли я, что после такого можно остаться в живых? Я написал об этом…

— Вопщетки, я и сам думал, что уже все, хана. А во — живой. Живой, — повторил Игнат, точно сомневаясь в том, хорошо это или плохо.

— Война так перемешала и подчистила все… И не радоваться тому, что остался жив и вернулся к детям, — просто грех. Как говорил Вержбалович: не по-большевистски. Так во, посидим, погомоним, вспомним молодое. Бери топор и пошли.

— Вопщетки, Тимох, ты мне ломаешь планировку жизни, да, видно, надо подчиниться. — Игнат натянул гимнастерку, застегнул ремень.

— А с мастерской сделаем так. Возьмем завтра в бригаде коня, перебросим бревна, а там и сруб сложим. До ума будешь доводить сам: думаешь, долго дадут тебе посидеть дома? Гляди, что и завтра проведает Змитро. Не завтра, так послезавтра.

— Потому-то я и хочу сложить скорей, чтобы было с чего начинать.

Смеркалось. Совсем низко, едва не над самыми головами, с картавым кряканьем прошелестели крыльями утки и, взметнувшись над ельником, затихли.

— Неужто где-то тут ночуют? — поинтересовался Игнат.

— На этом болотце за гарью и днюют и ночуют. Их тут несколько выводков. А что им: тихо, спокойно.

— Некому потревожить?

— И некому, и нечем. Разве что ты во… Твоя двустволка цела?

— Не успел еще проверить, но Марина говорила, бытта есть.

— Позовешь на разговины, — засмеялся Тимох.

— Никуда не денешься, придется, раз уж ты передал мне тайну ихнего ночлега.

Их давно уже ждали. На столе стояли соленые огурцы, крошеная редька, блюдце с нарезанным салом, сырые яйца. Картошку высыпали из чугуна, как только они вошли в хату, и она дымилась над столом белым паром. Тут же стоял графин с горелкой, и подле него, как строгий охранник, сидел высокий и прямой, весь седой дед Анай. Он встал навстречу Игнату, вышел на середину хаты. Обнялись без слов, постояли так несколько минут. Было у старика два сына, Микола и Лексей, оба не вернулись, и Игнат не находил, что тут можно сказать.

Тимохова Клавдия поздоровалась с ним за руку, и получилось у нее это так просто, будто Игнат не далее как вчера был в их хате. Сложнее оказалось с Полей, соседкой. Она обхватила Игната, как родного, поцеловала и, не спеша отпускать, оглядела с головы до ног:

— Дайте хоть на чужого мужика налюбоваться.

Сказала это весело, затем всхлипнула, заплакала. У нее и прежде смех и слезы всегда были рядом, а теперь и вовсе. Ее Ахрем, здоровенный мужчина под сто кило, не вернулся из Могилевского концлагеря, дошел там с голода. Покинул ее с двумя детьми на руках: крутись, баба. Хорошо, хоть хлопец постарше: и дров нарубит, и за сестрой приглядит.

И еще один человек присутствовал на этой встрече и казался самым спокойным из всех — Марина. Она, как могло показаться, только и думала о том, чтобы у всех были ложки, стаканы да было как подступиться к столу.

Не хотел Игнат, не собирался устраивать праздник — не тот настрой, не те мысли, а увидел, с какой радостью его ждали здесь, в чужой хате, и что-то перехватило горло.

— Вопщетки, опять же, скажу так: хоть я и не верю в бога и знаю, что его нет, а порой придет на ум: может, и есть. Сколько раз думалось: вернуться бы домой да собраться вместе, по-соседски. Думалось и не верилось, что такое возможно… А вот на тебе… — Игнат повел рукой вокруг себя.

И первое слово было его — за тех липневских мужиков, что сложили головы, воюя за свою землю. Вспомнил Вержбаловича, Шалая, Анаевых хлопцев, Ахрема, Михайлу, брата своего, Василя Мацака, эдакого здоровилу, казалось, век ему износа не будет, а нашел шальной снаряд аж в Чехии… Ноги занесут, где голове лечь… Или взять Габриеля Василевского. Пережить войну, пойти на рыбалку и не распорядиться толовой шашкой, бикфордовым шнуром и запалом!.. Да нехай бы она, эта рыба, плавала еще сто лет, хоть и есть тоже хочется. А Капский?.. Всех лечил, всех спасал, сколько повытаскивал осколков из живого тела, сколько партизан, считай, собрал из частей, сложил, сшил и пустил: «Живи, человек!» И живут люди, а сам заразился кровью — и все, и сгорел как свечка… Или тот же Игнась Казановичев. Из панков, а какой человек! Это ж надо: война кругом, а он яблони щепит. И убили немцы так, для потехи. Едут по дороге, видят, на углу леса человек, колупается с ножиком у деревца. Торба на боку, дубцы из нее торчат. Что им подумалось, а может, и ничего не подумалось? Приложился из карабина и стрельнул. И все тут. А человек как стоял с ножичком в руке, так и лег. Как ту козявку… Захотелось раздавить — и раздавил…

Вспомнил Игнат и отца с матерью: если б не война, может, долго жили бы еще… И выпил решительно, как пьют ядовитое зелье — раз и навсегда. И все выпили в тихом, молчаливом согласии.

— Вопщетки, человек родится, чтобы верить во что-то свое — во что, он, быть может, и сам не знает, а на войне часто и не успеет узнать, времени не хватит. Несильная рука забирает людей в самой поре, и потому на войне счастье уже то, что тебя не убило, даже рана принимается как подарок. А уже когда миновало все страшное и оставило тебя жить, начинаешь думать о том, что может быть и иное счастье, иная жизнь, когда вовсе не обязательно думать о том, чтоб стрелять и хотеть кого-то убить. Потому как у каждого есть где-то своя роди́на-мати, его земля, дети или, может, еще кто, и он крепко ждет тебя, и по нему всегда болит душа. И тогда приходит и не дает спокойно спать мыслишка о том, кто ты и что ты и отчего ты шатаешься где-то, как бездомная собака, и не вертаешься туда, откуда уходил. И не даст она тебе воли жить, пока не вернешься, своими глазами не увидишь, как оно там и что делать дальше…

Игнат и сам не знал, почему ему вдруг захотелось говорить обо всем этом. И говорил он тихо, как бы про себя, однако слушали его с жадным интересом, а на глазах у Марины навернулись, побежали по щекам слезы.

Выпили еще по чарке, затем повторили, и зашумели, загомонили все, слушая и не слушая один другого. Дошли и до песни. Поля затянула: «Мае вочы чорныя, чорныя…» Любила эту песню необычайно. Заводила ее и до войны, но только теперь Игнат увидел, что глаза у нее и в самом деле черные, как смородины, и что она хорошо поет, только в голосе чуялась то ли вина какая-то, то ли обида:

23
{"b":"280313","o":1}