— Не надо, детям отнесешь.
— Детям еще есть, — заперечил Игнат, не давая Андрею настоять на своем.
Так они некоторое время боролись руками, пока не вмешалась Ганна, и тоже твердо:
— Игнат, у нас найдется что поесть, и на столе, видишь, не голо, а это отнеси детям. Мы ж вдвоем, и оба работаем. Отнеси, ей-богу, — попросила она. И Игнат подчинился.
Андрей взял в руку стакан:
— Давай выпьем за тебя, Игнат, за то, что вернулся. Это главное. Сколько людей не пришло, страх подумать. У нас на селе — из пяти хат хорошо если в две вернулись, да и те — кто без руки, кто без ноги. А ты — слава богу. И все остальное, что может быть… — Андрей перехватил настороженный, беспокойный взгляд Ганны и поспешил закончить: — Ага, а все остальное… самый что ни есть пустяк.
Перехватил этот взгляд и Игнат, но поднял свой стакан:
— Ну что ж, вопщетки, ты правду говоришь. Как бы там ни было, на войну идут умирать, хоть каждый и надеется на своего бога. И счастлив тот, кто вернулся. Как подумаю, сколько раз переглядывались со смертью, то не верится, что так полюбовно разошлись. Взять хотя бы, как при орудии был. Ляснет — и все тут. Когда снаряд летит на тебя, его уже не подправишь. Не скажешь ему: «Возьми чуток левее или дальше». А гляди, как вышло. И одно орудие разбило, и второе перевернуло, а я остался. Первый раз троих накрыло, второй — двоих. Во какая алгебра. Правда, когда перешел в артиллерийские мастерские, экспозиция изменилась. Там больше работа была, война дальше отступила. И вот, видишь, приехал. Так уж она распорядилась.
Игнат махнул рукой и с некой отчаянной решимостью выпил. Поймал вилкой ломтик сала, бросил в рот.
Сидели, закусывали, вспоминали, как доводилось тут и что было там.
Ганна тоже выпила горелки и, хотя смелости ей никогда не надо было занимать, чувствовала себя смелее обычного.
— Игнат, вот ты только что оттуда, из Германии. А как у них там?
— Что — как? — переспросил Игнат.
— Как живут они? Вот у нас повертались некоторые, кого немцы взяли, когда отступали. Так они говорят, что там у них бабы, окромя комбинашек, никаких сорочек не носят. Правда это?
Андрея словно подбросило на лавке. Он круто посмотрел на жену: «О чем ты, баба, думаешь?» И не выдержал:
— Ты больше не додумалась, о чем спросить?
— Дак они вот так и говорили: там бабы, окромя комбинашек, никаких сорочек не носят, — повторила Ганна теперь уже для Андрея, однако понятно было, что отвечать на этот вопрос надобно Игнату.
Игнат озадаченно потер рукой щеку, будто проверяя, хорошо ли выбрит, хотя выбрит был чисто.
— Должен заметить, мне тут трудно что рассказать. Навроде как не по моей это части.
— Как до баб, так по вашей, а как для баб — не по вашей. — Ганна покраснела. Видно было: она и стеснялась говорить на эту тему, и в то же время ей очень хотелось знать, как оно там, у «них».
Андрею это явно не нравилось, но на сей раз он смолчал.
— Вопщетки, я не то что совсем ничего не могу сказать, а что могу сказать — мало. Мы делали свое дело, я — работник оружейных мастерских, ну там прицельная планка, инструмент поворотного механизма, щит там, допустим, а это…
— При чем тут поворотный механизм? Ты был в Германии?
— А откуда ж я, как не оттуда?
— Вот и расскажи, как оно там… Хотя… Все вы одинаковы. Добейся от вас правды.
Игнат и теперь не очень понимал, что именно хочет услышать Ганна, и начал несколько издалека:
— Вопщетки, я не люблю тумана. А ежели ты, Ганна, хочешь в открытую, — тут Игнат даже голос повысил, — то могу сказать по-вашему, по-бабьи… Не знаю, что они и как на себя напяливают, с кружевами там, махрами или без всего этого. Надо сказать, и для них не то время было, чтоб показывать всякие гафты и еще что такое. Когда за окнами барабанят чужие танки, а свои солдаты бегут кто куда может, мало кто отважится выйти на улицу, чтобы похвастаться новым платьем. Хотя что до меня, то бабы всюду одинаковы и всегда найдут причину показать свое. Важно только, в какой порядок она поставлена.
— Так уж и однаковы, — не то рассмеялась, не то осерчала Ганна. — Были бы все однаковы, то не было б всяких… разных.
Игнат понял, что копнул не в ту сторону, поворотил обратно.
— Заняли, значит, мы городок, ну, может, как наши Осиповичи, потому что Бобруйск уже намного больше. Заняли наши, мы пришли после, мы — тыл, боевое обеспечение, ремонт, мастерские. Боев больших там считай что и не было, то и у нас работы немного… И один раз мы вышли в город, увольнительную дали нам — помощнику начальника мастерской Ивану Новосельцеву и мне. Интересно поглядеть, что за город. Когда еще доведется. Городок аккуратный, чистый, как на картинке. Его и не бомбили и не обстреливали: они боялись в котел попасть, отступили, а мы заняли. Домишки прижались один к другому, крыши по большей части острые, черепицей крытые, вроде нашей мельницы. И — ни живой души: городок бытта вымер. Идем по улице, автоматы, конечно, при нас, но не по себе как-то: не может быть, чтобы город остался, а людей не было. Знаем, что есть, и, конечно, видят нас, только не показываются. Бытта попали в какое-то безлюдное мертвое царство.
Иван Новосельцев хлопец высокий, стройный и грамотный. Он и по-немецки хорошо понимал — и говорить, и читать. Как признался потом, он с немцами еще до войны встречался, приезжали какие-то спецы к ним на завод. Ходим. Он читает, пересказывает мне, где какая лавка, цирульня, и все равно неприкаянно на душе. И еще, скажу вам, видел я, как немцы оставляли наши города и что от них оставалось, и злость на них берет даже за этот городок: вот же чистенький, целехонький, и окна, и витрины. Это я про себя. А приказ суровый: не трогать ничего, иначе… И вот Новосельцев остановился перед одним двухэтажным домом — что он там прочитал, не знаю, но как-то хитро усмехнулся и спрашивает у меня:
«Зайдем?»
«А что это?» — спрашиваю в свою очередь.
«Что-то веселое, — говорит. И — по-немецки название этому дому. — Зайдем, а?»
Не понимаю, правду он говорит или брешет. Брешет, видать, но вижу: очень уж интересно ему знать, что там, за этими дверьми. А двери красивые, по краям красной медью обшиты, железные выкрутасы разные, и все так мудрено переплетено, вроде как и не металл это, а, допустим, лоза. На что Максим, наш коваль, может сделать такое, что на загляденье, попотевши, а тут не знаю, что и он сказал бы. За железом фигурное стекло темно-желтое. Скажу, и меня любопытство взяло, хоть я и старше его, и приказ имеем категорический: в ихние дома — ни богу ногой, чтоб ничего такого. Было, что и пропадали люди ни за что: вошел и не вышел, откуда ты знаешь, кто за теми дверьми. И под трибунал можно пойти. А что такое трибунал, когда война на сгон идет, победа, считай, впереди светит, оркестры скоро марш заиграют. Но опять же, быть там и ни глазом не глянуть ни в одну хату — никто не поверит, во как ты, — Игнат повернулся к Ганне.
— А что я? — засмеялась Ганна. — Я — баба. Мне все интересно.
Игнат достал трубку, хотел было закурить, но Андрей удержал его за руку, показал на чарки. Выпили. Игнат опять взял трубку. Набил ее, раскурил, затянулся и словно бы повеселел, озорным глазом кинул на Ганну.
— Говорю Новосельцеву: ладно, хоть ты и выдумываешь, но где наше не пропадало, пошли.
Заходим за эти двери, а там прихожая, два дивана мягких, столик на низких ножках. Выходит женщина, пожилая, но аккуратная, чистенькая. Новосельцев сказал ей что-то. Она исчезла и тут же вернулась с двумя альбомами. Вопщетки, сели мы, начали смотреть альбомы, фотокарточки. Красивые девчата такие, молодые, которая так сидит, которая эдак, которая курит, а которая смеется…
— А одеты во что? — добивается своего Ганна.
— А во, в чем мать родила.
— Совсем?
— И совсем, а если и есть что-нибудь, так тоже как совсем.
— А бо-о-о! — всплеснула в ладоши Ганна. — Тут во, бывает, летом искупаться захочется, и то ищешь место, чтоб никто никогда…