— Стась, для чего ты выставил всех нас тут, перед ними? — спросил старый Анай и глазами указал на солдат. Высокий, сухопарый, в серых сурового полотна портах, в белой, выпущенной на порты рубахе, босоногий, он, как и Игнась, выделялся в этом ряду здоровых молодых мужчин.
— Для чего? Чтоб показать… — начал было Мостовский, но офицер не дал ему договорить. Он повернулся к Мостовскому и, коверкая русские слова, словно читая молитву, произнес:
— Скажи им, что сегодня мы забираем коммунистов и командиров, а завтра… Завтра, если они не захотят помогать нам, заберем всех.
— Так вот, отвечаю, и не только ему, — Стась показал на старого Аная, — а всем. Пан офицер говорит: сегодня мы забираем коммунистов и командиров, а завтра, если не будете помогать новой власти, за ними пойдут все.
— Вопщетки, а куда Хведора и Лександру? — спросил Игнат.
— Там разберемся, кого куда.
«Разберемся»… Вон как ты заговорил…
— Вопщетки, как это так, Стась… Свои ж люди.
— Были когда-то свои, а теперь… И ты тоже, вопщетки! — Они смотрели один другому в глаза. И ничего своего в глазах односельчанина Игнат не увидел.
Мостовский подошел вплотную к Лександре, едва не толкнул его животом, тот даже отодвинулся назад.
— Дак что ты говорил вчера в нашей хате? Когда приходили с ним? — Мостовский кивнул на Хведора. Шалай молчал. — Язык отняло или память отшибло? Дак я могу напомнить.
Шалай вскинул голову, проговорил, выделяя каждое слово:
— Жалко, что мы его не застали… Но все равно мы его достанем.
— Ты сказал: «Все равно мы его достанем и расстреляем», так? — Мостовский сверлил глазами Лександру.
Тот облизал пересохшие губы.
— «Расстреляем» вчера не было сказано, а сегодня я бы сказал.
— Вот именно, все правильно, — с угрозой произнес Мостовский.
Он отошел к офицеру. Тот что-то сказал, и Мостовский тотчас вернулся к мужчинам.
— Пан офицер всех вас отпускает. Можете расходиться по домам. Косить сено, растить детей, — на его губах возникло некое подобие усмешки. — А вы, — он повернулся к Вержбаловичу и Шалаю, — на подводу!
Никто из мужчин не двинулся с места. Смотрели, как садились на телегу Вержбалович и Шалай, как долго не могли усесться: мешали связанные руки. Наконец кое-как устроились в задке, свесив ноги и плотно прижавшись друг к другу, будто связанные вместе.
Мостовский и двое солдат вскочили на ту же подводу, остальные немцы расселись еще на двух, и страшный обоз двинулся. Голосила, билась в истерике Люба, ее отпаивали водой. Тихими слезами плакала Маланка. Плакали другие женщины. Мужчины понуро молчали.
Мостовский хлестнул вожжой лошадь, подвода покатилась быстрее. Вержбалович вскинул голову, что-то прокричал, но до оставшихся у кузни долетело лишь одно слово: «Мужчины!..»
Ближе к обеду из Клубчи пришел человек. Он принес весть, что Вержбаловича и Шалая немцы расстреляли и их можно забрать.
Они лежали на соломе около школы. Били им по груди, и у обоих рубахи набрякли кровью. На свежую кровь набросились мухи. Люди боялись подходить, смотрели издали и уходили — подальше от этого жуткого места. Пополудни возле школы появился Капский. Широкоплечий, грузный, он двигался тяжело, лицо было мокрое от пота.
Убитые как упали, так и лежали: Хведор — подломив под себя правую руку, Шалай — упершись головой в стену, подбородком в грудь. Светило солнце.
Капский перетащил Лександру в тень, положил поровнее, перетащил Хведора, положил рядом. Развязал им руки, прикрыл лица и грудь постилкой.
Забирать их из Липницы поехали Анай и старуха Юрчонкова. Анай доводился Лександре родным дядькой, а Юрчонкова была повитухой близнецов Вержбаловича. «Нам уже ничего не страшно на этом свете, а на том — бог батька», — говорил Анай, устраиваясь на сене в передке подводы, на которой сидела в ожидании старуха Юрчонкова — в большом черном платке, молчаливая, словно неживая.
Мужчины разделились: одни пошли на кладбище копать две могилы, а Игнат с Тимохом Зарецким делали домовины. Не стали ждать, покуда привезут убитых, чтобы снять мерки. Делали домовины на вырост, чтобы не было тесно. Давно Игнат не брал в руки столярного инструмента, давно на его подворье не стоял густой смолистый запах. Не знать бы такой радости вовек.
Роняли слова редко, по крайней надобности — поднести доски, примерить, подогнать, обрезать… А то и вовсе молчали, погруженные в свои думы.
Всяких смертей насмотрелся Игнат, когда отступал из-под Белостока, — умирали дети, бабы, старики… Страшнее всего — бомбы, да если еще человек не попадал под них и не знает, что это такое. Стоит будто вкопанный или бежит, выпялив от ужаса глаза, вместо того чтобы броситься наземь, затаиться, перележать…
Солдатская смерть — дело обычное. Солдату смерть как бы самим уставом предписана. Кто, если не солдат, может и обязан заступить дорогу врагу. И не просто заступить — уничтожить его, чтоб и следа не осталось. А нельзя иначе — так и умри. Умри, но не допусти надругательства над людьми.
Конечно, умирать никому неохота. Но и тут у солдата своя мерка. Он должен уметь убить врага. Пересилить, перехитрить, обмануть и убить. А самому выжить, чтобы делать свое дело дальше и радоваться всему, что есть на свете живое. Для того тебя и строю учили, и винтовку дали, и к орудию приставили. Ты — солдат, и ты должен… Не ты на его землю пришел, а он на твою… Со смертью пришел. И ты должен найти способ не дать убить себя… Должен. Но как же так получилось, что двоих — Хведора и Лександры — уже нету? И все вышло так просто! Взяли, как овечек из хлева. Давно ли говорил Лександра: «Мы еще повоюем. А ежели большего не удастся, то хоть свою жизнь разменяю на чужую: смерть на смерть». А вышло, что и этого сделать не успел. И Хведор тоже. Приехали, скрутили руки, поставили к стенке и расстреляли. И помогал ведь свой же, сосед. Да кому помогал!.. «Дай тебе боже разум, а мне гроши…» «Были когда-то свои, а только теперь…» «И ты тоже, вопщетки…» «Там разберемся…» Разберемся!..
— Вопщетки, если по правде брать, и я должен был лежать вместе с ними, — промолвил Игнат, опустив руки с рубанком на доску, которую строгал.
— Не очень много ума надо, чтоб додуматься до такого, — понуро заметил Тимох. — Мог и ты быть, и я, и другие.
— Хведор с Лександрой заходили за мной, когда шли к Мостовскому, а я как раз перед тем косить выбрался, — вел свое Игнат.
Тимох пристально посмотрел на него, подошел ближе, навис над ним горбоносым лицом, прошептал, почти прошипел над ухом:
— Тебе хочется землю парить? Так я скажу: твое время еще придет, не волнуйся. Можно сказать, все только начинается, и надо думать.
— Я и думаю, — упрямо повторил Игнат.
В это время тишину Яворского леса взорвал отчаянный тонкий вопль. Он повторился несколько раз и затих, Липница встречала подводу с убитыми.
Хоронили их той же ночью: никто не знал, что будет завтра, а ждать можно было всего. Ярко светила полная луна, белым отсвечивала кора берез, тусклый матовый блеск лежал на высоких мраморных памятниках, и издали чудилось, будто это не памятники, а огромные застывшие привидения. Странно и жутко было видеть среди этого застывшего безмолвия людей, темными тенями снующих между могил. Обессиленно всхлипывали наплакавшиеся женщины. Молча, роняя редкие слова, исполняли обязательную в таких случаях невеселую работу мужчины. Гулко стучали молотки, которыми заколачивали крышки домовин, шаркали лопаты, засыпая могилы. Потом цепочка людей потянулась обратно в село.
А на болоте, перебивая друг друга, словно поддразнивая, драли глотки, аж стонала округа, два дергача. И с такой охотой, словно с насмешкой: «Драч, драч! Драч, драч!..» Прямо хоть позатыкай глотки.
Этой же ночью Игнат с Тимохом ушли из Липницы. «Время крутое, а бог дважды не милует. Надо самим думать. В Липнице пока что делать нечего», — сказал Игнат Марине.
Идти решили в Леневку, к шурину Тимоха, а там видно будет. Кого-то ведь должны найти.