Вот что делает с человеком козье молоко из травы погоста! И он не пускает нас во двор. Ты посмотри на него — ни дать ни взять, благочестивей… Ах, Василий, а не плеснуть ли тебе в лицо молоко? То безбожное молоко, которое цедишь по утрам от своих сытых коз? Уж кто-кто, а этот старикан знает дело, своего не упустит…
Тут старая Сынджериха залопотала наперебой с тетей Наталицей:
— Какие еще колокола, старый ты козел! Не слышишь, как стреляют? Какие тебе кладбища! Вон, земля ходуном ходит!.. Оглох, что ли, тут у себя, на своем кладбище? Попа ему подавай!.. Где мы возьмем тебе попов?!
Но они только подлили масла в огонь.
— Да, уважаемые, согласен, — оживился Бану, наш Харон. — А скажите, сами-то не забыли, что крещеные от рожденья? Что-то никто даже не перекрестился… Значит, и вы… Или вы первый раз на кладбище?.. Или вы тоже — большевики?! Привезли, мол, получи, Василий. А что, где его могила? Нет?.. Я ее копать буду, да? А гроб? Что за умник додумался — везти покойника без гроба. И потом, с каких это пор стали хоронить по ночам?! Вы сами варвары, вот вы кто! А еще туда же, за мораль принялись…
Вот тебе и на! Выходит, все мы маху дали… И пожалуй, он прав: как можно хоронить убитого ночью, украдкой! Разве это наших рук дело? Тогда нечего скрывать и прятаться… Ведь если этот красноармеец и впрямь Аргир, почему не похоронить его как заведено, с отпеванием и при свете дня?
Другое дело — отец его, Касьян. Ложкарь был пришлым, к тому же цыган, нехристь, да еще и руки на себя наложил — куда такого на кладбище? Конечно, поп велел похоронить его в поле, на меже. Эта межа отделяла наши земли от соседнего села Унцешты. Одно время повадились было к нам соседи таскать кукурузу по ночам. А ведь всем известно — на межах да на распутьях нечистая сила. Теперь пусть только сунутся — мертвый Касьян выскочит из могилы, обернется вурдалаком и задаст им такую взбучку — живо всякую охоту отобьет!.. Так, поразмыслив, крестьяне согласились с решением попа.
А здесь, у ворот кладбища, уговаривали Бану:
— Послушай, Василий… А тебя, скажи, другой конец ждет? Будь человеком, сделай доброе дело, укрой до утра на кладбище. А уж мы в долгу не останемся…
Вот с этого и надо было начинать… По длинной узкой дороге телега проехала к маленькой сторожке, в нее и перенесли солдата. Эта сторожка у нас вроде чулана, здесь мы оставляем обычно всякие черепки, когда заходим прибрать на могилках, — сломанную цапку, погнутую лопату или серпок, выщербленный топорик или еще что-нибудь… К делу они давно непригодны, разве ребятишкам сойдет для забавы. Да никто и не позарится на такое добро — вон даже с кладбищенской травой им не сладить, все заполонила. По ночам эта трава танцует под луной, как фея в своих владениях. Чем не ковыль? И она подтрунивает над жизнью, так же как ухмыляется по утрам Василий Бану, когда потягивает парное молоко из-под сытых мохнатых коз.
И вот завтра эта жирная черно-зеленая трава распахнет свои ладони для Аргира. Она оплетет его, обовьет и примется лизать своим холодным собачьим языком… И поведает в тиши, что так же рассеяна по земле, как неприкаянное цыганское племя… И как у тебя, цыган, нет у нее крыши над головой, ни бога нет, ни кладбищ, и некому отпевать на похоронах… Теперь не разлучат вас, солдат, твои осколки и пули, снаряды и даже гром небесный… А ты забудешь свой цыганский бубен, забудешь собаку — верного друга на путях-дорогах, — трава тебя и обнимет, и оближет по-собачьи, как требует наш стародавний обычай.
Опустилась ночь… Каково сейчас тем неузнанным, ненайденным, неизвестным, которых разметало невесть где по земле в этот третий день войны? Кто обнимает их — ветер, темень, дождь, луна? Или такая же трава?.. Кому оплакать их бесприютные души на Днестре, Буге, на Дону?..
Может быть, это для них когда-то безвестный пастух сложил «Миорицу»?
А на свадьбе моей упала звезда…
Солнце и луна держали над главой
Венец венчальный,
Ели и тополя были моими дружками,
И птицы — моими музыкантами…
Тем временем в кладбищенской сторожке загорелась лампадка. Правда, Василию Бану сейчас не до стихов, да и не слыхал он никогда этой баллады. Маленькими сверлящими глазками ощупывает солдата. Сторожка крошечная, тесная, строили ее, что называется, «с миру по нитке», на скупые крестьянские гроши. В стене пробито подслеповатое окошко в ладонь величиной, даже в полдень в комнатушку не проглядывает солнце, и в полутьме тихо потрескивает лампадка.
— Э-э, братцы, кажется, влипли мы! — восклицает вдруг Бану. — А ну как он из большевиков, да еще какой-нибудь политрук? Прибегут из примарии с обыском; «Что тут у тебя за покойник, а ну показывай!» Выходит, я по вашей милости укрывательством занимаюсь? Очень мне надо… За такие дела по головке не погладят…
Никому еще невдомек, что у сторожа на уме. Он увидел отличные, новехонькие сапоги на ногах Аргира.
Знаете, при таких разговорах ни к чему лишние уши. Отозвали Василия за сторожку, подальше вглубь, за деревья, чуть не силой отвели. Братья Сынджеры и мой дядя Георгий Лунгу взялись что-то доказывать — окружили, руками размахивают… Голоса-то слышны, а слов не разберешь. Зато Бану отвечает громко, как бы беря в свидетели и нас, и кресты кладбищенские.
— Вот именно потому что идет война! — не сдается он. — И я несу ответственность, потому что на службе! Не меньше каждого из генералов, ведь армии-то у нас разные? А если немецкий патруль забредет? Что я скажу — это мой племянник?!
— Господи… — перекрестилась тетя Наталица, — как быть-то, а? И куда деваться мертвым, как не в землю… Бедные наши головушки, что нас ждет?
Тут Сынджеров осенило: да ведь кладбище для Бану — это его лавка! Не будь кладбища, из чего гнал бы он свой самогон? И в один голос:
— Мы отвечаем! А ну, старик, найдется у тебя стакан самогону? Тащи-ка сюда! Наливай, чего тут канителиться… Сбегай по-быстрому, некогда нам рассиживаться!
Как чисты и красивы были мы на взгорье! Ты, ковыль, и бездонное небо над тобой, и горячее солнце, и в лучах его — бессловесные овцы рядом с «греховодницей» Анной-Марией… И с дурачком нашим Прикопом, с его гранатами и противогазами, и проклятиями тети Наталицы, с глупыми, наивными моими призывами, с горестным причитанием Мэфтулясы, о котором никто теперь и не вспомнит!..
Кто же плетет эту невидимую хитрую паутину из ханжества и слез, вздохов и исповедей?.. Путались мы в ней, путались и добрались, как видите, от мертвого тела к водке! Пришли на кладбище, смотрим — «лавка»… Постучались — как не завернешь по дороге? Где еще душу свою поуспокоишь, перестанешь воевать с миром и людьми?.. Конечно, здесь, провозгласив вечное «такова жизнь!..»
Почему именно у Бану открыта эта «лавка»? А очень просто. Думаете, деды и прадеды наши только на сено годятся для коз Василия Бану? Как бы не так… Нет, оттуда, из недр земных, они приглядывают за нами, как няньки, советы подают, остерегают от ошибок… а то и на выходку какую подтолкнут… А что вы удивляетесь — тут целая круговерть!
Над свежей могилой сажают обычно какое-нибудь фруктовое дерево, сливу или вишню, шелковицу, черешню — раздолье что птицам, что детям. А ребятишкам много ли надо — куснут мякоть раз-другой, косточку бросят… И не успеешь оглянуться — уже зеленеет молодое деревце, а еще года через два Василий собирает урожай. И что вы думаете, гонит из этого урожая по целой бочке сливянки и вишневки. Не по дням, а по часам питье набирает крепость, а все потому, что плоды наливались соком из самой кромешной глубины.
А дальше, своим чередом, через эту миротворную влагу и выкажет себя норов наших пращуров. Вот пришел ты, скажем, прибрать, присмотреть за дедовской могилой — ограду подправить, цветы полить, да мало ли чего. Ну и, покидая место, где дед почивает вечным сном, конечно, доволен собой — и обычай уважил, и предка навестил, отдал дань почтения. А то порой и над собственной участью призадумаешься… Обратно идешь, само собой, снова через двор Василия Бану. Тут невольно припомнится — а ведь у старика водилась отменная сливянка…