Волк, не будь глуп, и на вторую ночь не пришел. И третий день прошел спокойно. А на четвертый снова пурга разыгралась, так и сыплет с неба белая крупа. Лес гудит-воет на все голоса. С вечера Колибиха ушла в село к внучке, надо было ей помочь стол к крестинам готовить. Да разве с женской готовкой скоро управишься — и вареники надо слепить, и холодец разлить, и стаканчик вина опробовать, да и поговорить по душам тоже следует! Так, незаметно, и ночь подступила, стала Колибиха собираться домой. Внучка, конечно, ее ночевать уговаривает, а та ни в какую:
— Что у меня дома своего нет? И хозяин ждет. Да и на чужой постели я глаз не сомкну.
Нелегок вышел путь в ту ночь от центра села до околицы. В непрестанной круговерти метели улицы и переулки села плутали, кружили, так что Колибиха решила садами идти, напрямик.
У-у-у… — воет ветер в редких деревьях. Ву-у-у… — отзывается лес. Пляшет перед глазами снег. Смешались в одну общую карусель небо с землею. В такую бы погоду сидеть дома у камелька. Но Колибиха ступает твердо, будто вовсе и не пила вина на бабьем вечере. Вот уже и дом ее близок. Но что это доносится со двора, то ли тяжкий стон, то ли голос ребенка? «Щенок, должно быть, скулит, — догадалась она. — Как он не околел, бедный, на воле в такую пургу?.. Ох, Ифтений, Ифтений!»
Ветер бьет прямо в лицо, валит с ног, не дает идти. Скрипит и гнется у крыльца старушка акация, и стожок в глубине двора свалился набок, так и лежит, и буран охапки сена разметал по снегу. Но все это Колибиху мало тревожит, она идет на поразивший ее звук в темноте, шаг, еще шаг — и… видит, как матерая волчица выволакивает из закутка растерзанного порося. Он еще хрипел, пуская кровавые пузыри.
— О господи! — едва вскрикнула Колибиха.
И когда бросившая свою добычу волчица метнулась вдруг к ее горлу, она и сама всем телом подалась ей навстречу, ее выставленные вперед руки успели ухватиться за волчьи уши.
Хык! хык! — щелкая зубами, крутил мордой зверь, но Колибиха — откуда силы брались — словно железными клещами держала его на весу.
Щенок, притаившийся неведомо где, заскулил и даже тявкнул тихонько. А Колибиха, чуть опомнившись, взревела на все село:
— Волк! Люди, на помощь!..
Ветер подхватил ее голос и разнес по округе. И щенок, осмелев, затявкал бойчее и громче. Волчица вся напряглась, пытаясь задними лапами достать до земли…
Выскочил из дому Ифтений и бросился опрометью к щенку, ошейник на нем распускает, науськивает срывающимся фальцетом:
— Кусь его, кусь! Рви на куски!
— Топор! Топор! — молит его Колибиха, сжимая намертво зубы, словно бы она ими держит волчицу.
Зажглись окна в ближних домах. Уже не глядя на непогоду, повылезли из своих будок собаки, подняли лай, почуяли зверя. И люди, проснувшись, уже бегут сюда с фонарями. И ветер ни на секунду не умолкает, воет прямо по-волчьи…
С острым как бритва плотницким топором в руках подскочил дед Ифтений. Что с ним? Зябко ему? Страшно? Язык к нёбу пристыл, и зуб на зуб не попадает…
— Бей его… по голове, бей по голове его! — еще и наставляет старуха. Да как в такой темени угадаешь — где волк, а где сама Колибиха?
— У-у-ух! — взмахнул топором Ифтений.
— А-а-а-а! — взвыла Колибиха. Ифтений отрубил ей два пальца на левой руке. Волчица обмякла и вместе с топором, застрявшим в ее темени, рухнула навзничь…
— Пень слепой! — причитала над раной жена, прихватив ее подолом юбки. И если бы не связывали их пятеро дочерей, которых все-таки пособил ей сделать Ифтений, плохо бы пришлось старику!
А он, так и не опомнившись, ухватил волчицу за хвост, потащил ее на крыльцо. Подоспели люди, взяли под руки Колибиху, в больницу повели. И до утра, пока промывали и зашивали рану, осунувшийся, тревожный Ифтений сидел в приемном покое.
…И до утра не могло угомониться село, собаки надсадно лаяли, плакали малые ребятишки. А возле дома Колибихи толпились сельчане, глядя опасливо на крыльцо, где лежала окоченевшая волчица.
4
Филемон и Бавкида, персонажи древнегреческой легенды; отличались примерной супружеской жизнью, незлобивостью и радушием.
Энциклопедический словарь, т. 2, с. 578
От Филемона Пасати ушла жена. Словно гудок тепловоза, проскочившего полустанок, звучала фраза в письме Авиаты: «Прощай, Фил, не поминай меня лихом!» А ведь еще вчера казалось, что соединились они до гроба… Она и сама ему сто раз в этом клялась всего полгода назад, когда уже никаких сил не было ждать и она перебралась в его родное гнездо за неделю до бракосочетания. И откуда ушла, представьте себе, из районного центра! Дело почти немыслимое, по здешним понятиям. Бросить город с вокзалом, с пятиэтажными зданиями, с механической прачечной, с домовыми кухнями и, наконец, с парикмахерскими — все это ради какой-то модной челки блондина, посмотревшего в твои глаза ясным взором.
По справедливости сказать, нервишки у Авиаты поиздергались уже к концу первого трудового года, пару раз даже случились головокружения и обмороки. Виновата была техника безопасности — никак не желала вертеться новая вентиляционная установка в мужском салоне парикмахерской при Доме быта, где как раз работала Авиата. Чем здесь только не надышишься за день! Тут и запахи одеколона, ароматного мыла и нафталина с примесью плесени от хорошенько полежавшей в гардеробах и сундуках парадной одежды клиентов, которые почему-то взяли за правило стричься-бриться строго по праздникам или в канун знаменательных дат.
Первым делом Фил захлопотал об отпуске Авиаты и начал переговоры с селом об открытии здесь парикмахерской. Вторым делом поспешил, несколько опережая события, за советом к жиличке своей, Женике-ветеринарше:
— Что делать от головокружений и обмороков будущей матери?
— Принимать мед, и не худо бы домашнего производства.
Таким образом в саду Фила появились два улья, в придачу к ним колхозный пасечник Павел, который при виде двух дам в утренних халатиках и с бигуди (день был субботний, и они готовились в клуб на спектакль) покачал головой и спросил:
— Это которая красуля — жена, а которая — греховодница?..
Фил не в шутку на него рассердился:
— Что за остроты, дед?!
— Вишь, матка в улье пропала? Стало быть, в доме пахнет грехом…
Дед-пасечник говорил по старинке, обиняками да с подковырками, дескать, мы всем селом принимали Женику-ветеринаршу чуть ли не за хозяйку этого дома. И матушка твоя Олимпиада будто в свекрови готовилась, когда брала ее на квартиру при молодом допризывнике. И, по совести, следовало связать бравого парня семьей. Что за беда, если не сразу сладилось-вышло? Зато Женика ухаживала за старухой, пока ты, Филемон, проходил свою срочную службу. Она и голубые бусинки-глаза Олимпиаде закрыла, и дом соблюла в полном порядке и процветании. Так что мы всем селом ждали тебя для свершения пятиминутной формальности в клубе (с секретарем и с шампанским!). А что вышло: великое чувство, или как там еще, плюс жиличка в приданое?..
Сверх всякого ожидания, Авиата повела себя очень разумно, она тут же приняла Женику, как старшую:
— Я тебе, Фил, не какая-нибудь сельская квочка, чтобы шипеть, как гусыня! Наоборот, втроем будет веселей. Да и хозяйничать в доме некому, потому как я направляюсь в Москву на усовершенствование, учиться «сосону-гарсону»… А вообще-то, Фил, совесть у тебя есть? Куда бедной Женике приклонить голову, ведь ей скоро тридцать?.. Лучшие годы тебе посвятила, вечно ей будешь благодарен за маму!
Слушает Фил жену, удивляется, какая она у него умница да разумница. И вот уехала Авиата на курсы. Только через два месяца, да и то к окончанию срока, присылает письмо в правление колхоза на имя Женики-ветеринарши. Вот какое письмо:
«Дорогая Женика!
Как там у вас? Как оба-двое кейфуете в одиночестве? Или ты меня предала? Потому что мама откуда-то вызнала о замужестве. Я ей в Рыбницу не писала о Филе, а лишь чуточку намекнула. А она вдруг давай читать нотации в письмах: девятнадцать лет — и уже в хомут запрягли?! А то, если любите, почему не дружили? Я ей ответила — впредь буду умней, не брошусь, как уточка, в первую лужу, попавшуюся на дороге. Вот так я ее успокоила, дорогая Женика. И если ты с моей матушкой состоишь в переписке, то спасибо тебе за хлопоты!
В Москве мы отлично устроились, живем в гостинице „Дружба“, практикуемся в парикмахерской „Чародейка“. Недавно у нас спросили, кто знает иностранные языки и хочет остаться на обслуживание Олимпийской деревни? Я подумала, а почему не остаться? Знаю румынский и немножко французский. И первая подала заявление. Теперь вскоре последует окончательное решение судьбы. Все принятые на обслугу будут распределены по гостиницам для работы и прохождения дальнейшей учебы. Так что я, кажется, не вернусь. Познакомилась я здесь с тренером по дзюдо, очень знающим человеком, который тоже советует: „Отлично, малышка, Олимпийская деревня — это отлично! Что ты там потеряла в своей унгенской глуши?“
Я когда вспоминаю, как перебралась к Филу в село и как ему ответили, что парикмахерскую откроют при новой бане, и что меня ожидало там день и ночь в вашей Албе, я на нервной почве страшно зеваю. А одну из наших киноактриса берет с собой за границу, потому что она отличница и с внешностью стюардессы, так же, как я. Говорят, с моими способностями смешно возвращаться. Если еще и общежитие дадут, тогда о’кей! Покажешь ли ты это письмо Филу или пожалеешь его? И последнее: выслать ли тебе польские сиреневые тени для глаз?
Твоя Авиата.
P. S. Прощай, Фил, не поминай лихом!»