Прожил он в селе недели две, долбил липовые чурки, менял готовые ложки на муку и яйца… Но смотрел понуро, исподлобья — тосковал, видно, по дороге и по ушедшей жене. Наконец не вытерпел, пошел к хозяину, что жил по соседству — ютился цыган во времянке на окраине, а за постой платил ложками, — и попросил того крестьянина присмотреть дня два-три за сыном, потому что нужно ему уйти — «сил нет, хозяин, все нутро запеклось!»
Ушел Касьян, а мальчишка его остался… Я говорил, кажется, что цыгана звали Касьяном? Нет отца три дня, нет четыре, только на пятый появился — и прямиком в корчму.
— Касьян, что это ты как в воду опущенный? — спрашивает его корчмарь.
— Не было у этого мира матери, дорогой! — отвечает ложкарь. — Налей-ка мне водки…
Взял он чарку, а пить не стал — уткнулся глазами в стакан и глядел долго, пристально, не моргая, будто на дне увидел все грехи свои тяжкие. Подумал еще, подумал, потом мотнул головой:
— Нет, прежде надо с попом поговорить. — Заплатил за стакан, но так и не притронулся. — Жив-здоров вернусь — выпью, — сказал весело. — И попрошу, сохрани его для меня…
Потом уже, по воскресеньям, когда корчма бывала битком набита весельчаками-гуляками, корчмарь поднимал этот полный стакан, осторожно, словно плескалась в нем сама душа цыгана, и в который раз начинал рассказывать историю отца Аргира. Не забывал прибавить и то, что говорили две поповские соседки. Мол, видели они: подошел Касьян-ложкарь к дому попа, покружил вокруг ворот и забора, а тем соседкам показалось, будто собрался милостыню просить, — не исповедоваться же он, цыган, сюда явился… Потом остановился у поповского колодца, у самого забора, и облокотился на сруб… постоял так, постоял, сгорбившись, как над тем нетронутым стаканом, что оставил в корчме, и отвернулся, казалось, уже уйти собирается. Потом прислушался, вроде почудилось что-то: «А-а, вот они где! Опять здесь, на моем пути?.. Эй вы, там, слышите?!» — и бросился, бедный, прямо вниз головой в темень колодца глубиною в пять сажен.
Рассказывая, корчмарь устраивал целое представление для посетителей — пожалуйста, смотрите, этот самый стакан остался невыпитым, и я свидетель! Вот вам крест, Касьян так и сказал: «Сохрани его для меня…» А вы, прошу вас, выпейте за упокой его души, ибо он-то уж не сможет прийти и выпить. И с этим наполненным стаканом корчмарь встречал новых посетителей, а тем, кто уже слышал историю Касьяна, рассказывал вдобавок и свои сны, потому что, знаете ли, чуть не каждую ночь снился ему Касьян. Ох, какой был сон!..
В самой глубине поповского колодца, под зыбким зеркалом воды, виднелась женщина — мать маленького Аргира, а рядом ее белокурый любовник. Потом откуда-то появился Касьян, и вот уже пальцы его на шее у этого белобрысого, и ее, жену, тоже душит.
— Фу-у… Проснулся в холодном поту, — переводил дух корчмарь. — И все оттого, братцы, — сам я видел их на дне колодца, тех двоих, своими глазами видел и кричал… А Касьян тянул меня за руку: «Пойдем, говорит, вместе, вот они!» Ох, и за что мне такое? Черт меня дернул взять деньги за невыпитую водку…
Спросите, к чему все эти подробности? Да к тому, что Аргир остался один-одинешенек и жил, кормясь чужой милостью да жалостью — что откуда перепадет. Попасет кому-нибудь гусят за кусок мамалыги, а как пригонит обратно, видит хозяин — одного гусенка не хватает — и добавит к мамалыге в придачу пару тумаков. На другой день, глядишь, пасет у другого крестьянина овец, вернется вечером — все целы, накормлены и напоены, а хозяин орет: «Ты что натворил? Посмотри на шерсть! Загубил овец, цыганье непутевое!» И правда, бедные овцы — клочка шерсти не осталось, чтоб репейник в нем не запутался…
В конце концов, после вечных неурядиц Аргир стал тенью своего отца-неудачника — так же был озлоблен на мир и так же ругал все подряд богом и божьей матерью, а спросишь почему… Ответит: «Да потому! Сам подумай — был бы у этой жизни хоть какой-то смысл — разве поминали бы в ругательствах имя матери?..»
3
— Кажется, я угадал! Вроде похож он немного на вашего Мишу, нет? — вертелся вокруг и балабонил все тот же благожелатель. — А ну, Котялэ, посмотрите-ка хорошенько… И сложением такой… — И вдруг поперхнулся — Ой, что я говорю… Лицо-то как исковеркано! Его и не узнать, братцы!..
Тут отозвался Георгий Лунгу:
— И куда вы всё спешите, ей-богу… Жил человек, жил, потом смотришь — приказал долго жить. А ты стой и гадай, то ли был он, то ли не был или еще продолжает быть… Надо прежде имя узнать…
— И без имени похороним как миленького! — это из Сынджеров кто-то.
— А я думаю, нельзя без имени хоронить, никак нельзя! Нужно дознаться, кто таков! У всякой твари земной имя есть, как же мы мертвому в этом откажем? И как его земля примет?..
Было лето, стояла жара с дождями, и все живое сгорало в этом пекле, покрывалось землистым, серым налетом. Не приведи бог помереть в такую пору — ищи-свищи охотников могилу копать. Вчера вечером ливень прошел, а сегодня опять зверски печет, под сорок…
— Посмотрите, на виске — вон рана какая! Интересно все-таки, осколок или от пули?
— Хватит болтать, в конце концов! Накройте его и уйдите с богом! — резко одернул мужской голос.
Это средний из Сынджеров, а всего их, как вы знаете, семеро. Говорят, ищут здесь шестого брата, того, что в армию забрали. Где за своего постоять, их водой не разольешь, вот и сейчас все в сборе, как виноградины в грозди — одна к одной. А чтоб поменьше было ахов-охов, накрыли погибшего куском мешковины, — почему бы и простому мешку не стать в поле саваном?..
— Вот что, ребята, пора кончать, — сказал старший Сынджер. — Этак до завтра тут проторчим. Лопаты надо достать, и по-быстрому, как полагается…
— Что, аж на кладбище?
— Какое кладбище — солнце уже заходит, Кто за лопатой сбегает?
— Давайте шевелитесь, стемнеет скоро!
— А-а, где же ты, маленький мо-о-ой…
— Уймись ты, бабка. Ну чего разошлась? — поворачивается к ней старший Сынджер. — Радоваться надо, что не твой сын.
Странные суждения у этих Сынджеров — будто нужна чужая подсказка, чтоб человек радовался…
А тетя Наталица — снова взахлеб о своем сыне:
— А мой Ион, как пошел на войну… «Прощай, мама, говорит. И знай, мама, мертвым буду, а от наших не отстану!» А когда услышала: «У нас мертвые, раненые, по полям ищите!» — забыла, где я, что я, кричу, как не в себе: «Иоане, сыночек, на кого ты меня оставляешь, маму свою!..»
Никто уже не слушает тетю Наталицу, кажется, только ковыль покачивается и поддакивает: «Кто же сомневается… так все и было… именно так он и сказал, твой герой… ш-ш-ш-шу…»
А женщины снова обступили солдата — подъехала из села бабка Сынджеров, подслеповатая и немощная старушка, в чем только душа держится. Ноги давно ей уже отказали, приходится на телеге возить.
— Кристя! А ну-ка помоги мне слезть, — велит она самому младшему. — Так… так… — Уселась на землю, довольная собой, передохнула. — А теперь, Кристя, слушай меня хорошенько. Подойди к покойному и посмотри… Да как следует посмотри, на лицо, в углу рта, слева, нет ли у него там пореза от бритвы? Ох-х, устала я…
Она самая старшая в роде — вынянчила и поставила на ноги всех Сынджеров. Сейчас за ней, как за судьей, последнее слово — признает убитого своим или нет?
— Когда мать его, покойная моя сноха, родила и стала давать ему грудь… — тем временем стянули с солдата старую мешковину. — Сидит женщина, ждет, что сын… а сын не может сосать… — говорила старушка. — Схватилась мать и ну плакать! Прихожу я, вижу это и говорю: «Что ж ты, дитя мое, не радуешься! Вот родила, и теперь есть для чего жить — теперь и смерть придет, а твоя жизнь уже не оборвется, повьется ниточка…» А она отвечает: «Рада я, мама, видит бог, как рада, да не жилец он у меня, сыночек, не сосет…» Говорю ей: «А ну, красавица, дай-ка ему в рот сиську, я погляжу!» А она: «Даю, говорит, мама, а он не берет, не удержит никак. Видите — не получается у него сосать!» И что вижу, милые вы мои? Так и есть, не получается: язык у мальчишки книзу прирос, лежит во рту, как привязанный. Бегом домой, схватила бритву мужа моего покойного, вернулась и велю снохе: «Держи ребенка!..» Хотела разрезать эту пленку, а то остался бы на всю жизнь шепелявым, куда это годится?