Потому, как вы понимаете, словечко «вообще» не сходило тогда с уст, как сигнал тревоги, — не спи на посту, товарищ, держи ухо востро!
Во время перерыва судья, человек из других краев, поинтересовался у заседателей, которых выбрали из местных активистов:
— Послушайте, чего они все время смеются? Будто здесь балаган на ярмарке и подсудимый Скридон Патику устраивает представление для односельчан!..
Ответ был неожиданный:
— Да знаете, товарищ судья, никто его всерьез не принимает. И родни здесь нет, для всех вроде как чудной чужак. Сам-то он из соседнего села, батрачил у одного кулака, а женился на нашей… Вот и привыкли над ним потешаться, а тому по вкусу пришлось — решил, видно, этим авторитет себе заработать. А вы со всей строгостью — вот и неувязка, стали над нами и над судом хихикать.
Тут второй заседатель, как раз из этого соседнего села, добавил кое-что, чего здесь, в Леурде, еще не знали о Кирпидине.
— Скажу вам истинную правду, товарищ судья… Он чертовски смешной и хитрый, между прочим. У нас его знаете как прозвали? Авизуха — чертово копыто! Бывало, пацанами затеем борьбу на выгоне — скотина пасется, а нам что делать? Давай бороться, кто сильнее. И знаете, его никто ни разу не смог уложить на лопатки. И в голову не придет, почему! — торжествующе перевел дух сверстник и земляк Кирпидина. — Берешь его в охапку… вы же убедились, каков он с виду!.. Берешь его в охапку, говорю, и думаешь: «Ну, как плюхну сейчас оземь — мокрого места не останется!» А он, Патику Скридон, плывя по воздуху, знаете, как чахлый мотор… как начнет, извините, пукать… Тут же всякий злой умысел пропадает, просто руки опускаются. Более того, плеваться, простите, начинаешь и уходишь подальше… А он катается по траве, чертово копыто, гогочет: «Ха-ха!.. Борец! Ну что, одолел, силач?» Так никто его и не поборол ни разу, представляете?
А прозвище дали ему на танцульках, не помню уже кто, какая-то девушка. Парни пляшут вовсю, пыль столбом, ну и мы, мальчишки, туда же, — пора учиться дрыгать ногами. Гляжу, и Скридон с нами — подходит к одной, приглашает, а та в сторону отвернулась и смотреть не хочет. Покрутился, покрутился — к другой, и та от ворот поворот. Тогда он к третьей, самой плохонькой и неказистой, — эта, мол, не откажет, мы с ней два сапога пара. А та стоит, разнаряженная, подбоченилась — и вдруг на тебе: «А ну брысь отсюда, Авизуха!.. Куда суешься? В зеркало на себя полюбуйся!»
С того дня только и звали — Авизуха да Авизуха, и никто всерьез не принимал. А знаете, товарищ судья, как у нас? Приняли тебя за умного — до смерти будешь умным слыть, окрестили драчуном — так и пойдет слава, пока правнуки не народятся, а уж раз оплошал, стал посмешищем — пиши пропало, вовек не отмоешься. Вот и думаю, должно, и здесь, в этом селе, Леурде, он что-нибудь отмочил. А то чего бы им ржать ни с того ни с сего?
Судья переглянулся с милиционером. Откуда знать им, что подсудимый Скридон Патику прослыл здесь великим знахарем, который лечит, орудуя топором, а малышня носится за ним по улицам и дразнится: «Эй, щипец-зубодер! Коротышка-пуп-глистун!..»
3
Теперь мош[1] Скридонаш топал по свежему насту в родильный дом. Точнее, шел он в больницу, где вчера ночью родила жена. Вторая, конечно, которую звали Рарицей. Прожили они вместе лет двенадцать, и были эти годы ровными, спокойными, мирными, как последние дни бабьего лета. Шел он и думал, но вовсе не о пережитых тяготах, хотя ему порядком доставалось за дерзкий норов.
Тогда, в сорок девятом, упекли на четыре года. Не вышло никаких послаблений, потому что во время процесса ждал его еще сюрприз: вызванный свидетелем агент по хлебопоставкам представил суду новые доказательства — еще три подделанных квитанции за 1948 год. В одной была подчищена цифра года, в остальных двух сданные 334 килограмма подсолнуха выросли до 884, а 43 килограмма фасоли превратились в 93.
— Полюбуйтесь, граждане, что это за фрукт — не только дерзит, но и на руку нечист. Выходит, советские законы для него — трын-трава?!
Судья задал единственный вопрос:
— Кто это сделал, подсудимый? Вы подделали отчетность или кто-то другой?
— Судите… — махнул рукой Патику. — Раз уж взялись за меня агенты по хлебу и по жене — судите!..
Сейчас, в раннее зимнее утро, старик Кирпидин все же чувствовал какое-то неясное торжество. Прежняя его супруга, Тасия, которую он по-настоящему любил, мыкалась теперь, на старости лет, одинокая и неприкаянная. Тогда она продала дом и восемь овечек, все, что осталось от покойных родителей, — и пошла за своим агентом, тем самым, который по-козлячьи прыгал через забор Патику в соседний огород. Того куда-то перевели, а она потянулась за ним, зачеркнув перед всем селом прежнюю жизнь, в которой не видела никакой радости. Наверно, Тасия полюбила его и хотела на новом месте слепить новое гнездышко, к тому же он как-никак был «государственный служащий», на твердой зарплате… И что из этого получилось?
Осенью того же сорок девятого пришла коллективизация, и вместе с ней исчезли все эти невзрачные маленькие чиновники, вроде агента по поставкам, которому стоило показаться в калитке, как у крестьянина начинали дрожать коленки: «Куда, черт возьми, запропастились эти квитанции? Сдал же все, как полагается, пшеницу, ячмень, кукурузу, шерсть, молоко, брынзу, яйца, фрукты…»
«Вот она, судьба наша, — думал Кирпидин, по-утиному, вразвалочку, шагая по дороге. — Носит тебя, Скридон, как сухой лист по речке, — то к берегу, то в глубинку… Бедная Тасия… — Но тут поднялось в нем что-то, к самому сердцу прихлынуло: — Да какая она бедная! Сама виновата, все ей мало, вот и драй теперь чужую посуду, убирай объедки. Может, поумнеешь…»
Кирпидин прибавил шагу и вдруг расплылся в улыбке — вспомнил одного старика из Будишоары, тот был старше Скридонаша, семьдесят уже стукнуло. Звали его Леон Китаног, а жена была еще моложе Рарицы, — несчастненькая, бездомная, занесло ее в эти края в голодный год. Люди говорили, уж очень она молода. Такая молодая, что и тридцати еще нет. И вот сошлись, и стали жить, а со стороны посмотреть — будто дед со своей внучкой.
И вот через год с лишним эта внучка взяла да отвалила деду парня. И вот Леон Китаног, говорили, как увидел сына — выскочил в коридор с простыней на голове, будто умом тронулся. В коридоре он стащил с головы простыню, и все увидели, что она окровавленная. «Откуда он ее снял?..» А тот кружил простыню над головой и носился с воплями по коридору: «Это мой! Это мой!.. Это мой!..» Потом, говорили, бросился во двор, выбежал на дорогу и помчался куда-то, размахивая перепачканной простыней и крича во всю мочь: «Это мой! Это мой!..»
Так он орал и несся по тракту, разделявшему село надвое, а люди, кто был у колодца, оглядывались, другие подходили к воротам, ошалело смотрели вслед. Дед вертел над головой простыню, как спортсмен-победитель свою майку, и бежал, задыхаясь: «Это мой! Это мой!», пока не запрудила дорогу мычащая скотина — пастух гнал в поле стадо.
Так вот, первый, с кем по-человечески заговорил этот беззубый папаша, был пастух. Тот тоже гаркнул как следует:
— Постой, дед! Постой, говорю, не дразни быка — набросится! Теленка потерял? Слыхал, по радио говорили. Приблудился к стаду какой-то…
— Тьфу ты, растудыть твою… Сам ты теленок, балда! У меня жена сына родила!!
Тут старик вдруг совсем ослабел, словно воздух из него — пшик! — и вышел.
— Ох, помоги, парень, сердце сейчас лопнет… Знаешь, это мой, клянусь, своими глазами видел! У него шпоры на пятках… Все, кто у меня был, все рожались со шпорами!
Конечно, к вечеру у пастуха была готова новая байка — про старика Китанога. Причем под собственной редакцией. А что? Времени у него в поле хоть отбавляй.
— Ну, Митрофан, денек сегодня — прямо кино! — рассказывал за ужином пастух хозяину, у которого столовался. — Иду я со своими коровами, а наперерез — привидение! Не поверишь: среди бела дня — белое привидение. А я тебе клянусь: неслось по воздуху, летело… Думаешь, летающая тарелка? Куда там! А коровы мычат!.. Батюшки, думаю, Христос — второе пришествие! Бац! — ему в ноги: с Христом, думаю, шутки плохи. Коровы в стороны отпрянули… Ух, перепугался я. А ты ставь, Митрофан, кувшин вина, сейчас обмочишься со смеху.