— А какие базары теперь!.. Люди со всего света!
Счастье ты свое держал,
Держал, держал, да потерял,
Мимо речки проходил, счастье
в воду уронил.
— Набрался, бедолага… А ну поди ложись… Привязал ее?
— Привязал, чтоб не отвязался. А ты меня поддержи, потому, что держусь я хорошо, да кто рядом со мной, не знаю. Дай-ка я тебя поцелую, Замфирушка, а то трудно расшевелить, да потом уж и не остановишься.
— Вот тебе и на! Это что, за спасибо или как?
И тогда Белый начал пережевывать удовольствия этого дня: молот-кувалда — стебель кукурузы — обглоданный кочан — прелая трава-мурава, и вдруг брызнуло в ноздри свежей ночной сывороткой, и, почесывая о жердь бедро, упираясь рогами в горизонт, увидел он черное, и не просто черное, а пестрое, в тени ореха — черно-пестрое, словно щенок. И он обнюхал и рогами тряхнул и набросился на эту псину, а та уже рванулась скуля…
— Слышишь! Слышишь! Скотину-то привязал, а суку-то не спустил… Проколет ее…
— Сиди так… Молчи так… Так — лучше всего!..
И тут Белый почувствовал себя на свободе… Почувствовал себя свободным, как в стаде-ограде, полной горьковато-соленых тыкв, и вот так, блуждая, наткнулся на черного поросенка и набычился на него, ибо бык-бычок, да и он не промах, и у него в рогах вражда.
Визжит бедный поросенок…
— Эй, ты, чего визжишь? Болит?
— А ты чего ревешь?
— Я не реву…
— И я…
— Но визжишь?
— Ну визжу…
— А что болит?
— А я знаю?.. Куда?
— Куда?
— В лес?
— Аха, в лес? А что?
— Лес??
— Лес!
— Голытьба-беднота-зелень-белизна-чернота, обсмоленная кожа!
— Лес?
— Волк!
— Зубр!
— Бык!
Белый потянулся к нему рогами, поддеть хотел, а бедный поросенок юркнул куда-то визжа, и что-то тяжелое, как гиря на веревке, пыхтело сзади, и он фыркнул с отвращением, потому что был самец и не раз обнюхивал коров, выдоенных и усталых, и они вздыхали: «Ну, этот беленький будет что надо…»
— Муженек, а муженек! Но отвязалась ли она, проклятая?
— Сейчас, сейчас…
Не слыхать ничего ни на небе, ни на земле, и завалинка длинная, и ночь не короче…
И стал он, Белый, в тоске почему-то ходить-бродить, чего-то искать и наткнулся на новые ворота в росе, на забор-гребешок и давай рога чесать, а там, глянь, два цыпленка, петушок да курочка, к палке привязанные:
— Чир-чир-чир…
— Вам чего?
— Чего?
— Ну да, чего?
— Ничего!
— Вечер же.
— Ну и что?
— Вы хозяйские?
— А иначе как?
— И давно свечерело?
— Не наше дело. Гребешок знает.
— Так он красный.
— Ну и прекрасно.
— Новостей куча.
— Тем лучше.
— А тебе что не сидится?
— Такая жизнь не приснится! На нитке…
— А ты чего хотел, милашка?
— Лес…
— Чир… и топор.
— Лес.
— А ты давай помягче.
— А что, здесь твердо?
— Помягче. Как же иначе?
— А когда нас в горшки?
— В бульон…
— А на что мне он?
— Чего тебе надо, петух?
— Гребешок. У-ух!
— А тебе, женушка?
— Напастей!
— Ну и страсти!
— Вот какая я, глупая…
— Чир-чир… кудахчет!
— А я молчу.
— Кудах-тах-тах!
— Вот оно как!..
И Белый, повеселев, направился туда, откуда слышался голос мужчины-женщины, и ударился ногами о завалинку, и нюхал долго-долго, и запыхтел по-бычачьи, оттого что рыбой запахло, и ему показалось, что это берлога чабанья, и вдруг увидел: вспрыгнуло что-то — длинные, расплетенные волосы над коротким подолом, белизна-чернота, страх:
— Ха-ха-ха. Смотри, кого я испугалась! А я-то думала, слышал кто… Глянь, ей-богу, словно в доме выросла.
— Посмотрела бы ты днем, что за красота!.. Давай ложись… Никогда не видел такого…
— Как в сказке!
— Давай еще…
— Нет, поди привяжи…
— Это ж скотина глупая.
— Ну если ты меня не любишь…
— Э-э-э, пустые слова, почему?
— Как же, так и останется?
— Привяжи ее. Потом опять…
— Как, с самого начала?..
— Ага, только так, только молча…
И Белому ударил в ноздри запах человечьего гнезда, и опять потащили его за веревку.
— Оборвалась, проклятая.
— Собаку спусти…
Ну а псина есть псина, почувствовав это, давай прыгать, давай юлить, ничего отвратительнее и быть не могло для бугаенка, такого, как он! Чуть кишки ему не вывернуло, когда запах псины цепью привязали к его рогам: или хотят особачить его тут, у ствола ореха, всем свиньям на радость?..
С горя он лег, по-старчески вздыхая, и пока хозяин — ну да, хозяин, как иначе его назовешь? — делал свои дела в стороне, он снова отрыгнул впечатления этого дня: молот-кувалда — кукурузный стебель — трава-мурава — лунная сыворотка, льющаяся в ноздри.
Так он уснул и очутился далеко-далеко: пастбище без сторожей, трава без конца, без края, словно облизанная, и зеленая-зеленая — никогда такой не видел! — и ни тебе дождя и ни тебе росы, а только солнце, да какое, братец ты мой! — без пятнышка, без сучка, без задоринки, не жизнь, а молоко-сметана, глядишь и не верится! А посредине — громадина бугай, что кузнец-февраль, ревет, рычит, копытами землю роет, аж ветер замер и ум оцепенел: «Отчего ж ревет этот громадный, красный, когда никакой коровы не видно?»
И стал Белый маленький-маленький, будто рыбешка, и тут увидел, как этот бугай-мавр идет, тарахтя, скрежеща, гремя цепями, гусеницами, идет по ухабам и буграм, по живой земле и, вырвав один бугор, оставляет деревянный кол на меже.
Спрячь меня, мама, быстрей, не то выпустят кишки мне!
Белый, бык-бычок, страшно испугался, что сейчас ему кишки выпустят. Тогда конец — как их обратно засунешь? Потому что в короткой его жизни, привязанной на ниточку, было такое воспоминание: бежит он, глупый, и за ним веревка тянется, и кажется ему, что это тянутся за ним кишки его, и он бежит — вся душа вон, лишь бы оборвалась, лишь бы оторвалась эта сумасшедшая веревка, да напрасно: рассекла веревка копыто и, как пила, прошла сквозь него…
Белый проснулся в грохоте трактора на дороге. Заря исходила потом-росой, и над новыми этими воротами долго-долго стучал движок местного радиоузла и протарахтел мотоцикл местного попа, который вместо утренней молитвы спугивал с колокольни воронье, да только оно уже привыкло и спокойно сидело себе в гнездах.
И вот из множества — десяти десятков — игрушек-коробков вылетел торопливый голос человека:
— Сегодня понедельник, товарищи. Говорит местный радиоузел. Итак, доброе утро, братья. Спите или уже встали? Ну, доброе утро. Одно сообщение, как говорится… Всех, кто едет в Поноарэ, ожидает машина на холме у распятья. Кто едет в Валя Сакэ, собирайтесь на околице возле Серафима Поноарэ, там тоже ожидают машины. Теперь одно известие для маленьких. Идите быстрее на молочный пункт и берите для маленьких молоко и сладкий кефир… Это требование детского врача нашей больницы. Слышите?
— Кхэ-кхэ… Простите, что слышно, как я кашляю, не знаю, как закрыть эту штуковину… этот микрофон. Вчера попал со стадом под дождь и, видите, простудился. Так вот, что я хотел вам сказать. Стадо у нас есть? Есть! Почему же тогда не вставать вам пораньше? Зачем вам держать скотину дома, когда она может быть в стаде, в поле с шести, с семи часов? Договорились? То-то же. Все это сказал я, Ангел Фарфурел, ваш пастух, который сегодня хоть и ваш слуга, но только добра вам желает. Значит, успеха вам, и посылайте письма, сообщения, материалы для нашего радиоузла. Вместо того чтоб разносить по соседям слухи, не лучше ли по местному радио говорить все прямо?..
Вот так и проснулся окончательно Белый.
Солнце уже взошло, и муха, ослабевшая от сна, начала жужжать как одурелая. А на завалинке в своем гнездышке нежились Остроконечная Шапка и Длинные Волосы. А под застрехой два воробья дрались из-за лысой воробьихи, и другая, еще постарше, чирикала с мухой в клюве, и им, Длинным Волосам, было удивительно, как же это так: чирикает, держа в клюве муху, и глотать не глотает и отпускать не отпускает, а все чирикает, собака…