— Эй, ты, с овцами, куда лезешь? Ты видишь, что делаешь?
— Будь здоров, товарищ… А что я делал?
— Да вон, сзади, что такое? А если дети будут идти, а если женщины…
— Помет имеете в виду? Так что со скотины спросишь? — удивился Кожух.
— Можно спросить с тебя, дядя.
— А с меня спрашивать нечего. Я уже давно в сторонке…
Собрали всех вместе, бычка, телку, овец, потом отогнали, а народ наваливался, таращился, как на медведя, и опять — тарахтение, — грохот, дым…
— Какие-то крестьяне затрудняют уличное движение…
— А ну гляди в оба!
На одной проволоке висели вместе голова быка, голова лошади… Где это видано, чтоб его рисовали вот так — два глаза, два рога и красная морда на черном? Разве он похож на Белого? А справа, а слева, с одной стороны, с другой скрипели, звенели, гремели, хлопали, тарахтели какие-то железные да громадные, и никто здесь, в этом проходе, их не останавливал.
— Вы что, не слышали? Базар перешел на ту сторону…
— Вот тебе и на, Фрэсинэ…
Тут Белый почувствовал удар: метла опустилась на спину, а какая-то желтая громадина завыла как одурелая что было силы, бить ее некому, и Белый весь сжался, вот-вот прыгнет.
— Черт… За вами только убирай!
— Фрэсинэ, держись, не то наступят.
— Да будь он проклят, этот базар, куда его черт занес!
— Видел, что сказал милиционер: надо идти слева, чтоб тебя сзади видели. А если по той стороне, задавят и отвечать не будут.
— Людей развелось, Костаке!
— А как же… Базар-то для чего?
— Да-а-а… Вот что значит все время дома сидеть…
— А как же… Что за базар без базара?
Белый шел покорный, усталый, потому что шагал с раннего утра, и на сегодняшний день ему было с лихвой всего, что видел-слышал: и грохот-топот, и гудение-храпение, и бычки-жестянки на проволоке, и рогачи-жуки поперек дороги, и люди, люди, будто никогда раньше быков не видели, а тут еще камень на камне, камень внизу, камень вверху — как говорится, сверху звезды, снизу звезды, эй, беги, пока не поздно, а вот почему нигде, совсем нигде не видать каменного бычка?
Вот на таком белом камне да из такого белого камня сделать бы бычка белокаменного, и стоял бы он так, белый и гордый!
4
Подошло время, и Елена, та самая, из долины Елены, купила сыну и шляпу и брюки и стала чаще посылать его то в лавку, то на мельницу, то на хору. «Пора, пора, — думала она, — уже ему пора. Смотри, как ворочается в постели!»
— Слышь, Серафимаш, милый? С кем повстречаешься — здоровайся, а спросят — отвечай! И с бездельниками не водись, милый ты мой, слышишь? А увидишь, человек ест и тебя приглашает, — садись и ты, а увидишь, что он работает, — не жди, чтоб пригласил. Стыдно человеку, чтоб его звали на работу, как бычка в ярмо.
Придет парень из села — матери-то уж было за семьдесят, а до села и обратно конец немалый:
— Что слышно в селе, Серафимаш?
— Ничего…
В Бухаресте менялись короли и королевы, министры стреляли друг в друга среди бела дня, как бешеные, партии клевались, как квочки под лавкой, а в селе, гляди-ка, ничего не слышно.
— Да ведь ты на хору ходил, милый? Как, люди ничего не говорили?
— Быжикэ сбежал из дому. Сбежал в Яссы, а я думаю: зачем он сбежал? Неужели чужие не те же свои?
— Человек идет туда, куда его счастье зовет, милый, — вздыхала мама. — Ну, а о чем еще говорят? — спрашивала она, стосковавшись по вестям и слухам из большого мира.
— Э-э, ни о чем, — и опускался на лавку.
«Уж больно мягок он, — качала головой мама, — ох, чу-у-точку бы ему половчей да позадиристей…» Испрашивала:
— А кто музыкантов нанял?
— Не танцевал я, не знаю…
— Ай-яй! — скрещивала мама руки на груди. — Ты ведь деньги взял, я тебе дала, чтоб ты тоже платил…
— Вот они, — вынимал сын деньги из кармана.
Мать смотрела на него долго, изумленно, сплетя руки.
— Не мог я танцевать, мама… Почему ты так смотришь? Не то чтоб не умел, а как тебе сказать? Всюду все пьют, танцуют, деньги платят, а я стою и смотрю и говорю: «Очень красиво». Но снова говорю: «А почему же за деньги? Ведь если б я играл, я бы денег не взял!» Да и разве может быть большая радость: ты играешь, другие танцуют, будто ты сам играешь и танцуешь сразу, не так ли? Если б я умел играть…
— Вот тебе на… — улыбалась мама, всплескивая руками. «Боже, боже, что за ребенок, будто не от обычного человека я его родила!..» — Да ведь так повелось, милый, так принято у людей… В воскресенье снова будет хора?
— Бог их знает… А что?
— Вот на, держи, — и протягивает ему другие монеты. — Потанцует девушка с тобой, на, купи ей конфеты. Вот на, и музыкантам брось, чтоб они тебе играли.
«Ох, — стонала она, — и зачем он не девочка? Или зачем меня мама не мальчиком родила!»
И тут же успокаивала себя: «Ничего, когда-нибудь и он будет как все люди».
Спускались парни в долину Елены за ведром или за огоньком, ходили в ночное, заходили и к Елене, и старуха помогала им и просила:
— Возьмите и Серафима с собой в воскресенье, а как будет новое вино, угощу вас.
— Ладно, тетка Елена, что нам стоит…
В первое воскресенье осени, перед постом, был храмовой праздник в селе. Столько народу понашло! Из семи сел поблизости, из сорока сел подальше и еще из сорока сороков — отовсюду. Парни, девушки, хозяева, хозяюшки, аж глаза разбегались, — боже, людей в мире как трав и листьев на земле!
Время настало — вот и Серафим, поглядишь со стороны, из себя видный, статный, парень что надо! Начали уже люди его замечать. И парни, разнюхав, что мать ему еще и деньги дает, совсем уж по-свойски:
— Ну-ка, Серафим, веди в корчму, угощай!..
Праздник в этих местах большой: веселье, шум, танцы, стонет земля под ногами, обрызганная красным вином… И в Серафиме тоже будто что шевельнулось. Увидел девушку — танцевать с ней, и все! А девушка красивая, будь она неладна! Красивая, да не такая, как говорится, будто лист зеленый, а вот красивая, и все, и хоть в петлю! Девушка как девушка, кто ее позовет, к тому и пойдет… Ну, а если она еще и красивая, кто ж ее не попросит? Пытается и Серафим разок, и девушка идет, чего ж ей не идти, если парень в самом соку!.. Говорит он:
— Издалека?
— Издалека…
— Очень красивая ты!..
А девушка опять как девушка, разыгрались в ней черти от радости, а тут Серафим возьми да спроси:
— Ты почему смеешься? Что, не так это?
— Так-то так… Да другого чего не мог сказать?
— А я тебе прямо говорю, потому что люба ты мне. Иначе зачем мне язык?
— Ха-ха-ха… — И не успевает девушка растолковать Серафиму, что к чему, как другой к ней подходит, и Серафим ее отдает, такой уж обычай, и она идет, ведь девушка она и на хору пришла.
Эх, как взял тот ее за руку, и как начал ее водить, и как начал ее кружить да трясти — аж в глазах потемнело! Ну, а Серафим, раз уж он ее отдал, так что ему делать? — стоит и смотрит, смотрит и стоит. А тут один танец не кончился — начинается другой, и этот еще как следует не разошелся — кто-то уже новый заказывает, а ему: «Подожди, братец, мы только начали!»
Визжит скрипка, бедная, словно волокут ее живую на живодерню. Кипит-пенится толпа, будто вот-вот через край перельется, а девушка — одна-одинешенька, и на всех ее не хватает.
Видит это Серафим, и больше невмоготу ему терпеть:
— Дай-ка и мне, и я потанцую с ней…
— А если я не хочу?
— А как же я ее отдал? — по-братски глядит на того Серафим.
— М-м, тебе поговорить охота? — И оставляет девушку посреди хоры и тянет Серафима в сторону. Огляделся разок вокруг, тяжело вздохнул по-мужски и ни с того ни с сего руки в бока: — Ну, говори.
А Серафим не очень-то понимает, к чему дело клонится, и спрашивает:
— Что?
— Ну ты глядел на меня так, вроде хотел что-то сказать.
— Я, бре, говорил об этой девушке.
— М-м… А ну-ка побожись!
— Ей-богу.