— Ребенок она была, Надя, дитя совсем… Она и сейчас дитя…
— Так вы слушайте, что дальше было! Набрала Рарица свежей ключевой воды, отхлебнула из ковшика, вдруг слышит — плюх!..
Так оно и было, как со слов Рарицы рассказывала сестра. Слышит девушка — вода плеснула. Глядь, в ручеек, что вытекает из-под сруба, нырнула лягушечка, и по дну за ней, как юбка, тянется, мутный след, — зарылась в ил и затаилась, исчезла.
Рарица перелила воду в свой кувшин и нагнулась еще ковшик набрать. Усмехнулась: вот глупая лягушка, чего пугаться? Постой… А что это там, сзади?.. Птица, что ли? Или от этого спряталась в ил лягушка?.. Ой, смотри, какая огромная черная тень сзади! Да еще и с автоматом на шее?! Да не просто тень — вон, даже заговорила…
— Это же был Бобу, точно! — воскликнул Патику. — У меня самого в то время… Эх, знал бы, где скрывается его банда, шлепнул бы агента и сбежал к ним…
— Да, бадя, оказалось, Бобу! И говорит Рарице: «Красавица ты моя, а ковшик-то не выливай, не надо… Эта вода, чистая и холодная, пусть будет из твоих теплых рук… Ведь белый ковшик бадя выдолбил, пока тебя здесь поджидал, моя хорошая…»
— Надо же, а!.. Что-то я слышал об этой истории… — качает головой Скридонаш.
И вот эта тень с автоматом на шее берет ковшик и жадно пьет, как всякий измученный жаждой человек, даже не взглянет на Рарицу, в ее испуганные глаза. Может, не столько от испуга круглые, сколько от бабьего любопытства: «Так вот он!.. Значит, это и есть тот страшный Емилиан Бобу, который палит по ночам в сельских председателей…» А Бобу фыркает себе, сопит, как кабан на болоте. Наконец буркнул: «Ну, будь крепка…», не глядя, отшвырнул ковшик в глубину колодца, как копье метнул, и вот уже рука его обняла девушку за талию.
«Х-хе-хе, не бойся с бадей… бадя ничего плохого тебе не сделает. Только будь умницей, не кричи и не дергайся, а то отнесу в лес — и тебя там муравьи загрызут!..»
И, словно волк ягненка, схватил ее, поднял, как сноп, и пошел вверх, туда, где…
— Понял я, понял, не надо… Не надо, Надя, не надо, прошу! — перебил ее Патику. Видно, невмоготу было слушать про дикое насилие над юным существом, а может, решил, что лучше вообще не знать, никогда и ничего не знать о несчастьях близкого, — КАК все было, и час, и день, и место…
Тогда Надя стала про себя рассказывать:
— А что со мной-то было, бадя Скридонаш! Словно комок змей в груди проснулся и зашевелился. Саднит мне сердце, томит… Сосет, как змея лягушку, а та еще живая, бедняжка, бьется из последних сил… Не бывало с вами такого, нет?.. И я вдруг как заголосила: «Фа, Рарица, фа! Где ты, Рарица, а? Что с тобой?!» Кричу, аж дыхание заходится, я-то знаю, что она должна быть рядом, и в голову не пришло, что вздумает пойти к дальнему колодцу. Прислушалась — ничего, и холмы, и небо, и воздух — все замерло, не шелохнется… Крикнула снова, вдруг вижу — тот холм, что поодаль, вроде вздрогнул, раз, другой… Замолчала, жду, а гора опять окаменела, залил ее белый свет. Почудилось, видно, — голову напекло. А сердце уже шипит по-змеиному, вот-вот выскочит… Все, думаю, конец пришел, сейчас упаду. Сверху сыплются белые раскаленные уголья, а земля под ногами словно сковородка со шкварками. А сердце то колотится, как оглашенное, то замрет… Ох, думаю, кто ж меня здесь похоронит?
Надя поправила платок, обмотала вокруг шеи.
— И от злости давай рвать что под руку попадет, и бурьян, и кукурузу, лишь бы зелень, думаю, — с корнями, с землей… И на голову, на макушку, вот сюда… — она сдернула платок. — Сюда, чтоб солнце проклятущее совсем не доконало, потому что прямо в макушку-то и метило! Вот дура, думаю: я здесь кричу-надрываюсь, из себя выхожу, а она там прохлаждается. Да можно уже новый колодец выкопать, пока она эту воду набирает, или кувшин у нее без дна?! И вдруг как стукнуло: а если какой-нибудь чокнутый забрался сюда, поймал ее и душит? Ой, горе!.. Подхватилась и давай плакать. Плачу и причитаю, вся слезами изошла. Подкосились ноги, упала на поле — пропала, думаю, умираю… Сколько пролежала, уж и не знаю, слышу только, вроде листья кукурузные шелестят, трутся друг о дружку, перешептываются: «Ничего, пройдет, пройдет… Просто работа тяжелая. А сестрица твоя хороша, напилась вдоволь и милуется с кем-нибудь в теньке, и гладят ее, держат за руку…»
— Да ты могла и того… Знаешь, бывает, так солнце напечет — разум можно потерять.
— А я, бадя, опять вскочила: «Провались ты, чертова девка! Да я тебя своими руками задушу!» Вскочила, будто крапивой стеганули, закипела от злости, смотрю — Рарица идет себе как ни в чем не бывало. Бредет не спеша, как на гулянку, и улыбается, малахольная… Понимаешь, бадя Скридонаш, улыбается! «Ах ты дрянь такая! — кричу. — Ты что, утонула там, а?» Схватила сапу вместо палки, — ух, отделаю сейчас по спине! И что ты думаешь? Она сама мне в ноги кинулась: «Ой, леле, леле! — кричит. — Убей меня скорей, убей насмерть! Как теперь жить? Ох, горе, осрамил меня бандит Бобу…»
Кирпидин сочувственно и с одобрением поддержал:
— Смотри, какая она гордая, оказывается! — И залюбопытствовал по-бабьи: — Что, так сразу все-все и сказанула?
Надя перевела дух и снова:
— Клянусь, так она сказала тогда, Скридонаш. А я и не пойму, что к чему, ведь сначала почудилось, что идет с улыбочкой, а она плакала, бедная… Подбежала за кувшином, водой ей в лицо прыснуть, вижу — не в себе она, обезумела совсем. И кувшин… Да какой там кувшин, черепки одни, только горлышко с ручкой на земле валяются. Про себя я уж и забыла, схватила ее за плечо: «Что случилось, говори!» А сестренка моя бьется головой о землю, вся в пыли, оборванная, и вдруг уставилась своими круглыми глазами: «Лелика, а тебя он не того… не тронул? Сказал, сюда пойдет!»
У Скридона Патику глаза тоже округлились:
— Так он и тебя?!
— У меня уж вовсе ум за разум зашел, — охнула Надя, — чего, думаю, она в меня пальцем тычет? Забыла — на голове-то у меня сорняки да кукуруза, с грязью пополам. Потом уже Рарица сказала: «Как увидела тебя, лелика, — на голове зеленое, по земле катаешься, все, думаю, подлец он! Если и сестру силой… Убить его мало! Отрава, пуля, не знаю что… но что-то надо!»
Надя развязала платок — жарко ей.
— Вот что наделала эта проклятая тень у опушки леса… Посреди поля, заросшего и заброшенного, плакали мы, бадя. Плакали, как выпавшие из гнезда воробушки. Так горько, как не плакали и в тот день, когда хоронили отца с матерью. Думали: ах ты сухая земля, выжженная, проклятая! Всосала в себя все надежды наши и подмогу, а теперь проглотила и нашу честь. А я-то как плакала-убивалася, бадя! Кто же и виноват, думаю, как не я! Додумалась послать своего цыпленка желторотого в безлюдные холмы, где среди бела дня бродят тени с автоматами на шее!.. И где была моя голова, господи! Лучше уж вдвоем бы пошли… Или потерпели. Никто еще не умер за полдня без воды, ведь и до сих пор не глотнула ни капельки (кувшин-то вдребезги!) — и ничего, держусь на ногах… И принялась я все кары господни призывать: «Да чтоб тебя, бандит, в землю живьем закопали, чтоб принял ты смерть лютую, пошли матерь пречистая на твою голову страшные страдания, чтобы слезы наши муравьями обернулись и тебя заживо сожрали, и прах твой по ветру разлетелся, и чтобы высохли кости твои под этим солнцем, как иссыхают плачем наши души в этот миг!.. И чтоб воронье над тобой кружило и каркало до скончания дней, там, в синей вышине, черное воронье!..» Вдруг как бросится на меня Рарица, бадя, я прямо оторопела — кричит: «Замолчи! Молчи, говорю! Заткнись!..» И как сейчас вижу, показывает вверх, а там, над нами, И правда ворон каркает! Ох, страшно мне стало, Скридонаш, такая жуть взяла… «Видишь, вот, уже!.. Уже накликала, и над нами…» — запричитала теперь Рарица. И откуда он взялся, ума не приложу. Может, к перемене погоды, к дождю? Или следом еще какая-то тень ползет? А Рарица воет: «Ох, беда… не надо-о-о-о! Я все… Я виновата, Надя, я, я!..»
Давай ее утешать, говорю:
«Ой, милая, и ты лучше молчи. Молчи, может, никто не виноват. Пойдем-ка домой потихоньку… Чтоб ему не дожить до своей смерти!»