На жене осталась отличная дерюга, вязанная дома крючком из грубой шерсти. Хотя в Кишиневе август, она хорошо оделась, так как летит-то в холодные края.
Растерянной Анфисе показалось, что услышала «мордочка», и извиняясь спросила:
— Что, испачкалась? — и стала тут же вытирать лицо косынкой и хныкать: — Просила тебя, Антон, давай поездом. А ты заладил — нет, давай полетим!.. Ф-фу!..
Чуть-чуть дала бы силу этому «ффу-у» — четыре атмосферы, точно, не меньше. Содрогнулся бы не только дед, но и крылышко самолета.
— Давайте, давайте, граждане! — торопит их проводница снизу.
— Да пригнись, мамаша! Вот так, и боком! — кричала она.
А стюардесса снизу:
— Мамаша, разрешите, дайте пройти… я покажу как…
Анфиса умоляюще к Антону:
— Ты только не толкай, ладно? Там темно, Антон, там негде сесть, — показала она на дверь самолета, на это «О», и отошла, пропуская стюардессу. И вот тебе на! Как это стюардесса вошла… Не вошла, а впорхнула, ласточкой, как в собственное гнездо.
Всем своим черчиллевским туловищем Анфиса отвернулась от самолета и слезливым голосом обратилась к супругу:
— Антон… Можь, не поедем, а? Страх какой… Там, внутри, темнота, как в погребе, и маленький такой самолет, и тесно, и все шатается…
— Мамаша, вы — боком, боком!..
— Корроррова!.. Сказано — слушайся, боком!.. — в сердцах зарычал дед Антон.
От лайнера пять минут как должны были убрать трап.
— В чем дело? — спрашивает командир стюардессу.
Орлиным своим взором, однако, оценил положение, тыльной стороной ладони бело-золотистую фуражку отодвинул на затылок:
— Верните пассажирке багаж… А вы, товарищ, садитесь…
Это к Антону, который влез бы, но как без супруги? Анфиса заплакала, думаете? Нет, она облегченно вздохнула, увидев, как Антон теребит корешки билетов. Даже промолвила:
— Слава богу… Я так разволновалась…
Тут у Антона вырвалось:
— Пухнешь, да? — и полетели билеты кленовыми листьями. — Всю жизнь говорил: пожалейте меня, дармоеды! Нет, дочки любят красную икру и Африку с крокодилами, а моя Анфиса — свиное сало без хлеба! Цыц! Еще пупырыжиться стала? Останешься в Яловенах.
Конечно, пока вернули багаж (пришлось стюардессе порыскать в утробе лайнера), старик Антон рассуждал с дежурной по аэровокзалу, как быть с билетами. Наконец его образумили, что их полную стоимость он не получит.
— Получу! — настаивал старик. — Я воевал, участник войны, я два раза ранен! — кричал он. — Я имею награды и гражданские, и военные!
Дежурную все это не интересовало. Интереснее всего было летчикам, экипажу — они внимали словам командира, который объяснялся с главным диспетчером аэродрома.
— Да при чем тут мы? Конструкторское бюро всевышнего размахнулось! Повторяю — впервые видим такое, попытались взять старуху на борт, да нестандарт…
Конечно, вылет задержался. Командир наверстает эти минуты в воздухе, но рапорт… в рапорте истинная причина окажется? И если окажется, кто этому поверит? Но факт остается упрямым: «ТУ-134-А» оказался беспомощным перед Анфисой Беллони…
Теперь деду Антону Мэлигэ было грустно без Анфисы, которую оставил в Яловенах. Душа заскулила: «Какой смысл родить, разводить детей в наши дни? — спрашивал он себя в громадном пустом доме. — Кроме медалей и пенсий что может утешить твою старость? Кто может отогнать это одиночество?.. Нет у меня детей! Нет у меня внучат, они уже говорят по-африкански и по-чукотски, ни черта вокруг, никого! Все равно ты, Антон, похож на того фараона, которого заживо похоронили в его склепе, — пусть сидит и думает о судьбах потерянного царства. Ибо что с того, что у тебя, Беллони, дом-крепость из семи комнат по 20 и 18 метров, и есть две веранды, и две кухни, отделанные сверху донизу цветным кафелем. Кто их наполнит звоном жизни, дымом, крахмальными запахами, вареньями-печеньями и подгорающим луком? Кто взберется по-кошачьи на твои коленки и будет теребить остатки растительности на лысине? Для чего же, доченьки мои милые, отдал я вас учиться? Ах, сгорели бы эти джунгли. Им больше нравятся ридикюли из крокодиловой кожи, они им больше по вкусу, больше, чем тот орех, из листьев которого глупая твоя голова, Изабелла, выдумала плести лиственные сумочки. Ах! Мечты детские-человеческие…»
Вот из чего складывается нынешняя мудрость: размышлять над одним и тем же. Дочь моя взяла и размечталась с малых лет о сумке из крокодиловой кожи. Вместо того чтобы подумать о прежней сумке, глупой, неуклюжей, которую плела из ореховых листьев, она возмечтала о «Ладе». Покупай, дочка, покупай. Неужели больше радостей от джунглей, чем от одного родного перелеска, куда ты бегала босиком за грибами? И вдруг деда Антона прорвало:
— А что, если и мне так же по-детски, как глупые мои дочки, от всего отказаться! Взять да как… ну, целиком это строение, эти хоромы подарить кому-нибудь, как даришь на пасху кулич, или ковригу, или крашеное яичко. Ну, прощелыге какому-то, которого судьба обделила всем этим. Ведь и раньше такое бывало: вдруг чудной барин взял да подарил хоромы своей усадьбы, поместье — все! Оставил, подарил, не имеет значения. Главное, отвязаться от всего этого и уйти в мир. Снизошло на человека откровение — и все, освобождение от всего преходящего… Обрел истину духовную. Да, вышел из дому, бросил сад, перелесок, все, что тревожит, тормошит душу и сердце, вот так оглянулся, перекрестился — и в дорогу, с богом и посохом!
А что, если позвать сюда Ангела и открыться ему: «Сынок, знаешь что, останься жить у меня… Я знаю, тебя лишат крыши». Разговор давно шел на заседании местного исполкома. «Живи себе в моем доме, ведь ты сиротина, не устроен, еще молод! Зачем тебе ютиться под ничейными крышами, как мои дочки ютятся в Африке или еще где-нибудь под крышами по найму, — будь то квартиры или гостиницы, все равно чужое! Живут как на перевалочной базе. А ты, Ангел, коротаешь время в какой-то халупе, в полуразвалине, оставшейся от ветряной мельницы, где будут сушить табак. Милый, вот тебе каменный дом, 92 квадратных метра жилой площади. Благоустроено по последнему слову. Для проформы вот тебе и акт купли-продажи, чтоб не взбрело кому-нибудь в голову, что я окончательно чокнутый, родных дочерей лишаю наследственных прав и любви родительской. Скажу прямо: продал дом!.. А в дороге стянули у меня деньги, обжулили…» — У деда Антона Беллони не отнимешь воображения. — Теперь, Анфиса… Ну, не плачь, Анфиса, не плачь, что может быть дороже жизни и здоровья? Давай напишем дочерям: «Помогите чем можете! Помогите старым своим бездомным родителям. Готовы даже приплыть к вам в эту самую Африку. Где вы, где, наши родные? В каком месте находитесь?» Эй, товарищ министр, куда унес самолет наших детей, верните их обратно. Нет, лететь мы не можем. Это уж ты, Анфиса, сама напишешь. К тому же наш отец с горя… да нет, не пьет, ушел, сказал, что знает в лицо того вора, что обокрал его. И пока не найдет, о себе не даст знать. «О, горе мое безбрежное, старая я, двигаться не могу, — это ты напишешь собственной рукой, Анфиса. — Я в Яловенах у сестры Агафьи. Живем на иждивении ее пчел…»
…Не спалось деду Антону. Вот и разыгрались все эти чудные, шальные дурацкие мысли. А как перестал думать, в ушах снова раздался шелест. «Ну, черт возьми, да что за шелест? Все время!.. Все время!.. Ух, как душно…»
Толкнул окно веранды, и прохладный влажный воздух умиротворяющим и благостным дыханием обдал его.
— Дождь! — воскликнул Беллони. — О боже, дождь. О друг, будь славен! — сказал он дождю.
С улицы, с крыши отрезвляющими стрелами впились в Антона капли дождя.
«Антон ты, Антон. А ведь никого ты не убил… Даже на войне, честно признайся, никогда не целился, стрелял наобум… Ни на кого не доносил. А половину ночи мучился ты, Антон, шелестом, аплодисментами и Млечными Путями, — дождь, ах боже!.. Боже, дай мне топор, я разобью этот телевизор. Он разучил меня различать природные звуки. Ах ты, Антон Беллони, конец тебе: принял дождь за аплодисменты. Какой же ты сын полей? Какая благодать, а? Какая благодать снизошла», — и пошел снова в постель, оставив открытой и дверь, и окна веранды.