Оратор намеренно перевёл дух, а взоры публики тотчас же перенеслись на красное лицо полковника с седыми усами и бакенбардами николаевского времени, который при последних словах оратора стал подрагивать нижнею губою и усиленно моргать веками.
— Не буду, господа, называть вам этого имени, которое у всех нас в сердце, — продолжал между тем оратор, видимо торжествуя плавностию и величием своего спича. — Скажу вам только, что этот достойный деятель, свершив, так сказать, своё общественное тягло в пределах своего признания, заявил нам, своим почитателям и друзьям, что силы его не позволяют ему нести долее тяжкое бремя управления…
— Просит, просит! — раздались нерешительные голоса, некстати перебивая спич.
Седой полковник кланялся во все стороны, смотря кругом с растроганною и растерянною улыбкой.
— Не могу-с, не могу-с, душою бы рад, — бормотал он. — Сил нету!
— Позволю себе продолжать мою речь, прерванную таким горячим движением наших общих чувств к нашему уважаемому председателю управы, — начал опять Ватрухин. — Его решение неизменно; это, к несчастию, вне всякого сомнения. Нам предстоит теперь, исполняясь глубокой признательности к этому честному и разумному деятелю, избрать ему достойного преемника.
Публика вздохнула вместе с оратором, и внимание всех удвоилось.
— В предстоящую очередную сессию настоящего третьего призыва земских гласных Шишовского уезда правительство ожидает от нас, господа, разрешения многих важных вопросов, касающихся местного благосостояния и местного благоустройства. Оно призывает нас — пойдём же навстречу этому призыву, как подобает добрым и верным подданным русского царя. Изберём на этот важный пост председателя земской управы…
Молодой Овчинников стал вдруг сморкаться и кашлять, стараясь скрыть своё смущение. Глаза публики и оратора словно по команде скосились на него, и Ватрухин продолжал:
— Изберём, господа, не следуя внушениям вражды и лицеприятия, по долгу совести и присяги, такое лицо, которое бы с высшим образованием соединяло в себе и необходимую юридическую подготовку, и достаточную служебную опытность, и вместе с тем принадлежало к числу наиболее почтенных фамилий нашего местного дворянства…
Хотя голос оратора по-прежнему оставался самоуверенным и внушительным, однако лицо его стало выражать некоторое смущение, которого было незаметно при величественном вступлении речи и которого нисколько не уменьшали нескромные поглядывания публики на Овчинникова. Как нарочно, Трофим Иванович на глазах оратора нагнулся к уху своего соседа и прошептал грубым басом:
— Чего это он миндальничает так долго? Называл бы прямо, ведь все давно знают.
После этого оратору стало ясно, что медлить невозможно и что нужно демаскировать атаку.
— Николай Дмитриевич Овчинников — наш просвещённый мировой посредник первого участка, питомец высшего юридического института нашего отечества, — вот, по моему слабому разумению, то лицо, которое бы с блестящим успехом в одно и то же время выполнило наши горячие ожидания и суровые требования закона. Вот муж науки и жизни…
Оглушительные крики: «Просим Николая Дмитриевича! Просим Николая Дмитриевича!» — не дали оратору окончить изготовленную им на закуску пышную фразу. Публика давно нетерпеливо ожидала этого имени и давно досадливо поглядывала на двух официантов, окаменевших на месте с блюдами пирожного, во время патетического спича Ватрухина. Почуяв наконец, она разом ринулась ему навстречу, как толпа школьников из скучного класса. Овчинников встал, кобенясь и притворяясь развязным, внутренно сильно смущённый.
— Господа, это слишком неожиданно, — бормотал он, забыв до последней буквы выученный им на этот случай ответный спич. — Я, конечно, считал бы за большую честь, но признаюсь, господа… Обязанность эта такая новая и настолько серьёзная… А впрочем, я глубоко благодарен… Я, с одной стороны, конечно, охотно… Но с другой стороны, господа, примите во внимание…
— Просим Николая Дмитриевича, баллотировать Николая Дмитриевича! — орали гости предводителя, выходя из себя и словно силясь возместить вынужденное молчание этим дружным рёвом.
— Господа! Предлагаю тост за наше будущее согласие в выборах! — возвысил голос Каншин, уже успевший мигнуть, чтобы ещё раз наполнили бокалы. — Шишовский уезд, господа, постоянно отличался единодушием. Господа, будемте и теперь единодушны… Ура!
— Ур-ра-ра! — кричали гости, повеселевшие окончательно после нового бокала. — Николая Дмитриевича баллотировать.
— Суровцов провалился! — нагнулся Таранов к уху Коптева.
Трофим Иванович давно видел, что дело Суровцова кончено. Между тем Овчинников напрягал все усилия, чтобы вспомнить сочинённый им ответный спич. При криках, повторявших его имя, Овчинников вскочил и начал наудалую первую попавшуюся фразу своего потерянного спича. Эту фразу он вспомнил потому, что она начиналась латинскою пословицею, одним из скудных обломков того величественного классического храма, который в течение семи лет напрасно силилась школа воздвигнуть в легкомысленной голове своего питомца.
— Милостивые государи, errare humanum est… Вот чему учили нас, когда мы учились, — патетически провозгласил Овчинников, слегка простирая женственную, изнеженную руку над своим прибором и откидывая назад узковерхую голову с жиденькими и болезненными волосами, причёсанными по-английски. — Это морально-философский принцип, которого я держался, держусь и буду держаться в своей общественной деятельности. Я знаю, что даже и при самых рациональных, гуманных и прогрессивных тенденциях индивидуальные силы одного человека не будут достаточно мощным регулятором всех функций социального организма. Необходима тесная солидарность, так сказать, взаимопомощь всех общественных атомов. Без энергетической поддержки с вашей стороны, господа, со стороны интеллигенции края деятельность моя будет лишена целесообразности и почти фиктивна!
На этом слове кончался приисканных отрывок спича, и с ним вместе оборвалась беглая до торопливости речь Овчинникова.
— А потому, господа, — стал мямлить он, отыскивая растерянными глазами какой-нибудь спасительный намёк на то, что ему говорить. — А потому, кажется, если… Впрочем, я уверен, что мои принципы найдут и в вас, милостивые государи… если не полное сочувствие, на которое я вполне рассчитываю…
— Позвольте мне слово, господа! — вдруг резко вскричал Жуков, видя, что либеральный кандидат всё глубже и безнадёжнее уходит в трясину и что даже лакеи с блюдами стали смотреть на него с какою-то двусмысленною пристальностью. — Надеюсь, Овчинников извинит меня, что я прерываю его речь. Необходимо объясниться, чтобы не было недомолвок, недоразумений. Буду краток. Мы знаем, господа, направление Овчинникова. Ему нельзя не сочувствовать. Если мы выберем именно его, а не другого, то, значит, мы стоим за его принцип, а не за какой-нибудь другой принцип. Мы требуем трёх вещей: дела, дела и дела! Довольно фраз…
Крикун города Шишов при этом слегка нахмурился в сторону Ватрухина, но петербургский дипломат, вероятно, не заметил этого, потому что тотчас же нагнулся к своему соседу с самым беспечным и приятным выражением лица. Жуков встряхнул длинными волосами и, поправив на своих близоруких глазах синие очки, продолжал тем же грозным тоном:
— Какого же дела ждём мы от Овчинникова? Глубокого изучения народных нужд и широкого удовлетворения их! Масса тружеников и бедняков…
— Человек! Наливай шампанское! — громко засуетился Каншин, беспокойно ёрзавший на стуле с самого начала спича и напрасно глядевший умоляющими глазами в злые синие очки оратора.
— …окружает нас, пользующихся всеми удобствами жизни, — договаривал оратор.
— Тут нет, кажется, никого постороннего? — шептал в отчаянии предводитель на ухо Протасьеву, откидывая испуганным взглядом сидящих.
— C`est bete comme tout! — бормотал Протасьев сквозь сверкающие зубы.
— Голод не ждёт, холод не ждёт! — горячил себя всё более Жуков, то и дело закидывая пятернёй назад непослушные космы волос. — Облегчить участь тёмной и непросвещённой части нашего современного общества — вот, по-моему, задача земства… и вот, если не ошибаюсь, принцип деятельности Овчинникова! Господа, за здоровье нашего народа!