Надя подходила как нельзя более под эти практические взгляды натуралиста и утилитариста. И зоологическое, и художественное чувство Суровцова было удовлетворено этою стройною и прочною молодой красотой.
Надя была человек земли, человек деревни, человек житейской борьбы. Но эти качества вполне здорового человека, неискажённого выдумками фальшивого воспитания, были только твёрдою почвою, из которой, как из земли-питательницы, вырастали прекрасные цветы самых нежных красок и самого тонкого запаха. «Широкогрудая Реа» недаром родила эллинам небесные звёзды Урана. Помыслы, чистые, как крыло голубицы, всходили и зрели в горячей головке Нади, не знавшей жизни, но просившей жизни с доверчивостью и радостью младенца. Мир представлялся ей не в фантастических формах, в каких представляется он институткам петербургских проспектов, а во всей своей реальной красоте. Те условия жизни, которые для других кажутся обыкновенною бессодержательною пошлостью, делом, недостойным внимания, оскорбляющим тонкость чувств и вкусов, были исполнены в глазах Нади самого живого интереса, потому что они были правдою природы, а всякую правду и всякую природу Надя чувствовала особенно сильно и нуждалась в них особенно много. В нравственный мир Надя верила крепкою верою младенца. Она видела кругом себя зло и сознавала его. Но сердце её было полно таких надежд, которых не в силах были пошатнуть эти случайные нарушения правды, царившей в идеалах Нади. Не зная, как бороться, за что приниматься, Надя шла в жизнь, вся теплясь святым решением искать правду, стоять за правду. Ей казалось, что зло есть только заблуждение, сидящее в тёмных углах мира, стыдящееся самого себя и ожидающее призванных просветить его; что чистая душа, прикасаясь к ним перстами, исполненными любви, сбросит пелену с глаз их, как те святые девы древнего христианства, которые исцеляли прокажённых, касаясь их складками своих беспорочных одежд. Это основное настроение Надиной души звучало особенно родственностью в честной душе Суровцова. Ему казалось, что Надя поселилась внутри его, как дух Божий, наполнив его новыми силами добра. Надя была человек, Надя была ребёнок, а человек-ребёнок мыслит только образами. Правда, царство которой звала Надя в окружавший её мир и которая сияла в её собственном сердце, требовала для себя живого человеческого образа; её Анатолий стал для неё этим необходимым воплощением правды, и она отдалась ему с беззаветным увлечением, как идеалу всех своих земных надежд и желаний. Как ни различны были силы Суровцова и Нади, как ни различно выработала их судьба, у них в основе было одно и то же миросозерцание: спокойная радость жизни и юношеская вера в жизнь.
Замёрзлый
Прасол Дмитрий Данилыч, муж Алёны, совсем «ослабел» после пожара. Он насилу сбился взять в аренду кабак в подгородной города Шишов. как раз при въезде со степи, то есть со стороны Спасов и Пересухи. В кабаке большею частью пришлось сидеть Алёне. Сам Дмитрий Данилыч и дома почти не был. Всё ездил по ярмаркам, кулачничал, из него вышел «сшибай» на славу («сшибай» — местный термин для того рода кулаков, которые разными сноровками сбивают цену продавцов, особенно крестьян, в пользу лавочников). А только себе никакой пользы не добыл. Бросался он очертя голову и на то, и на другое, шибко хотелось опять зашибить деньгу и стать на купеческое положение. А сил не было. Денег никто не верил. Рассчитывал было, что Гордей помрёт — деньги жене достанутся, да у Гордея всё погорело, а землёю и прочим братьям заделили. У шишовского мужика дочь в земле не наследница, если братья есть; к тому же Гордей ещё при жизни наградил Алёну. Метался пронырливый прасол, как угорь на сковородке, всего пробовал, где какою-нибудь поживою пахло. Забрал у Силая Кузьмича соли в долг — расторговался. Силай его расчёл по девяти гривен за пуд, а сам Дмитрий Данилыч по восьмидесяти копеек народу продавал, да ещё лошадь кормил, да сам харчился. Зато сбил себе деньги на патент и вина бочку купил, открыл торговлю. Подрядился опять-таки Лаптю пеньку везти в Ростов к сроку, большую партию на корабельные канаты, вымаклачил по рублю с воза барыша. Накупил в Ростове нипочём гнилого судака, думал — мороз прихватит, сбудет за зиму по деревням да по базарам. Ан как нарочно такая оттепель стала, что все Филипповки была невылазная грязь. Провоняла вконец рыба, пришлось на улицу выкинуть. Не везло что-то Дмитрию Данилычу. Уж задумал за сады браться, сады по господам снимать, к мельница стал приглядываться, не попадётся ли где «на дурничку» снять какую-нибудь разорённую. «Сниму из выстройки, что без платы года на три, а то на шесть лет, а там что Бог даст. Всё пробьюсь сколько-нибудь», — рассчитывал Дмитрий Данилыч, совершенно успокоенный перспективою, что от найма мельницы до острога всё-таки пройдёт не менее трёх лет. А ему лишь бы дело. Дело всегда прокормит до поры, до времени. Оно непременно даст случай одного надуть, у другого занять, третьему расчёту не дать. Можно, например, подряд взять и задаток вперёд; вагона три муки поставить. Судись там потом.
Мельницы и сады — это был обычный последний ресурс обнищавших шишовских мещан, которые сами не верили ни в какой удачный исход своих предприятий, но которым хотелось протянуть ещё несколько годиков недоразумения судьбы и людей относительно их. Ни один наниматель шишовского сада, шишовской мельницы не смотрели серьёзно на свою аренду. Они обыкновенно не имели гроша в кармане и заранее рассчитывали расплачиваться чужими деньгами. Кто не знал их, с теми они готовы были писать какое угодно условие и даже облагать себя неустойками. Но это был один мираж, одна опасная иллюзия. Единственною же действительною надеждою шишовских прасолов и единственною гарантиею дохода шишовских помещиков был Николай-угодник, общий патрон православной Руси. Если он пошлёт какой-нибудь особенный урожай яблок, или особенно поднимет цены на хлеб, или порвёт весною соседние мельницы, а его, «арендателя», оставит в покое, ну, тогда «арендатель» готов с грехом пополам, с оттяжками, с рассрочками и с клянченьем всякого рода рассчитаться с хозяином, по условию; но так как Николай-угодник редко бывал настолько милостив к шишовским прасолам и чаще прорывал именно их мельницы, отрясал ветром яблоки с их садов и устанавливал на базарах чернозёмных городков дешёвую таксу на рожь, которую прасолы ссыпали гарцами с «завоза», то обыкновенно, кроме земных поклонов с просьбою «пожалеть» их, хозяева садов и мельниц редко что получали с наступлением сроков от своих «арендателей». Опытный человек издали по одному виду мог узнать такого «арендателя»; их отрёпанная одежда и плутовское выражение лица заранее говорили: «С нас, брат, взятки гладки; в острог, так в острог! Эка невидаль!» Весь вопрос для них состоял только в том, когда и где. Понятно, что через это предел деятельности шишовских арендателей суживался с каждым годом; «арендатель» мог каждого надуть только один раз, а потом он, разумеется, боялся даже близко проехать мимо поприща своей деятельности. И однако, они не не унывали и упорно продолжали надувать по очереди всех владетелей садов и мельниц, справедливо рассчитывая, что им не обойти всех.
Фамилия Дмитрия Данилыча была Скрипкин. Но с тех пор, как он приторговал по высохшей речке Волчьей Плате мельницу-колотушку, жалобно прикорнувшую к вечно прорванной плотине, народ стал со смехом называть его Отрепкиным. Мельница эта была известна у соседей под очень обидным названием. и с неё обыкновенно начинали шишовские арендатели с дырявыми карманами свой безнадёжный курс. Немудрено, что Дмитрий Данилыч стал зашибаться водкою пуще прежнего и что невесело стало жить с ним Алёне. Алёна была молодец-баба для деревенского мужика, в избе, в огороде, в поле. Но кабацкое дело было постыло ей. Муж её постоянно был за то, что она была «проста», не умела подливать в водку воды, совестилась обмеривать народ шкаликами, не обсчитывала пьяных.
— Какая ты мне жена, какая добычница? — рычал он на неё. — У людей жена за мужнину копейку распинается, а у нас хоть крест с шеи снимай: мы людей больше жалеем, нежели себя!