— Знаете что, Анатолий Николаевич, — сказала Надя в раздумье. — Я очень люблю Алёшу. Всё, что вы сделаете для него, вы сделаете для меня. У этого мальчика золото, а не сердце, но его совсем испортили. Он постоянно переписывается со мною с тех пор, как уехал в город. Но я ещё ни разу не отвечала ему. Что я могу сказать ему? Я сама ничего не знаю. Если бы вы говорили с ним чаще, я уверена, он во многом бы изменился. Он ужасно преувеличивает вещи, я это чувствую, но доказать не могу, тем более, что так много правды в том, что он говорит…
— Да, это самый трудный из всех вопросов воспитания, — сказал Суровцов. — Вредно быть неискренним, а искренность для некоторых натур, пожалуй, губительна.
Надя что-то напряжённо обдумывала.
— Анатолий Николаевич, вы скажете мне всю правду? — вдруг спросила она нерешительно, поднимая взгляд на Суровцова.
— Мне кажется, я обязан сказать вам всю правду, что бы ни вышло из этого, — отвечал Суровцов, старавшийся сообразить, о чём хочет спросить его Надя.
— Знаете, Анатолий Николаевич, — слегка покраснев от смущения, продолжала Надя. — Сделаем уговор, чтобы всегда друг другу говорить всю правду? Мне кажется, иначе будет не хорошо… Человек может обшибаться, что нужно и чего не нужно. Ведь всё-таки душу другого не увидишь насквозь. Как вы думаете?
— Совершенно так же, как вы, Надежда Трофимовна; у вас такая умная головка. Вы меня поражаете своим верным чутьём.
— Помните, когда мы гуляли с Алёшей при луне накануне его отъезда? — продолжала Надя.
— Помню, помню.
— Вы говорили о бессмертии.
— Да, кажется; впрочем, говорил не я, а Алёша; мне пришлось только отвечать и, признаюсь, я с большою неохотою затрогиваю эти щекотливые и трудные темы.
— О, всё, что вы говорили, было верно. Я потом думала об этом ночью; но мне показалось, что чем вернее ваши слова, тем они ужаснее.
Суровцов вздрогнул и с беспокойством посмотрел на Надю.
— Почему же ужасны? — нетвёрдо спросил он.
— Потому что потери невозвратимы… Раз умер — и кончено… Никогда и нигде не встретить тех, кто были нам дороги, — разве это не ужасно?
— Да; люди гораздо жалче, чем они думают о себе. Но что ж делать? Глине приходится помириться с тем, что она глина, что ей положен предел. Может быть, и сладко грезить, чтобы у нас был кошелёк Фортуната с неиссякаемыми червонцами; чтобы о нашем пропитании заботились не мы сами, а скатерка-самобранка, и чтобы ковёр-самолёт уничтожал для нас расстояние. Но ведь сомневаться, что это сказки, довольно трудно. Сказка о вечной молодости заманчива, конечно.
— Сказка, сказка, — прошептала Надя. — Когда рассуждаешь, видишь, что сказка… Но как часто хочется, чтобы это была правда! А вам никогда этого не хочется?
— Мне хотелось этого очень давно и очень сильно. Но теперь не хочется, потому что я не в состоянии хотеть невозможного. Возраст несбыточных надежд для меня прошёл.
— Вам не жаль этих надежд?
Суровцов подумал несколько минут и отвечал:
— Нет, не жаль! Всему своё время; сны бывают увлекательнее действительной жизни, но уж раз проснулся — захочешь не снов, а настоящего дела, как бы ни было оно подчас скучно и трудно.
Надя молчала и думала.
— Но как же Алёшу отвратить от этих мыслей? — спросила она. — В них столько привлекательного и возвышенного! Разве можно чем-нибудь заменить теплоту подобных грёз?
— Я думаю, можно, — в тихом раздумье говорил Суровцов. — Эта теплота — потребность добра… Добро можно обратить на людей, на землю, не на одно небо. Из Алёши мог бы выйти сильный гражданский дух, полезный общественный деятель. Но его не направили вовремя. Его искание добра приняло мистический характер. Необходимо осветить ему новые перспективы. Но для этого нужно, чтобы он верил своему учителю, а мне он не поверит.
— Да, он не поверит вам, — грустно сказала Надя. — В этом его большое несчастие. Мне кажется, он погибнет, Анатолий Николаевич… Мне кажется, его нельзя спасти… Вы как думаете?
— Я обещал вам говорить всю правду, — отвечал Суровцов. — Я думаю то же, что вы.
Баронесса Мейен
Наде почему-то стало хорошо на душе, когда почти все их соседи разъехались из своих деревень. Как ни мало она участвовала в общественной жизни, всё-таки жизнь эта отнимала у неё время и отвлекала её от того, что ей казалось нужнее и важнее всего.
Она даже отчасти была рада, что не будет некоторое время видеть своего Анатолия. Наступила зима с длинными деревенскими вечерами, зовущими на работу, с трезвыми днями, чуждающимися удовольствий. Наде представлялось, что она должна сделать в эту зиму очень много; она так мало знала, так неясно понимала из того, что сама уважала. Свои сведения в хозяйстве Надя не считала ни во что и относилась к ним с тем неосновательным пренебрежением, с которым скромные люди обыкновенно относятся к своим собственным силам. Конечно, хозяйство будет необходимо для Анатолия, и она сознавала, что сильно поможет ему с этой стороны, но разве Анатолий может удовлетвориться одним этим? У него самого столько талантов, столько высоких потребностей. Надя чувствовала необходимость хоть в чём-нибудь стать ему по плечу, иметь возможность вполне разделить хотя какой-нибудь из его благородных вкусов, помимо материальных вопросов жизни. Она будет учиться много и горячо. Она спросила у Анатолия совета, какие книги прочесть ей в эту зиму, и набрала у него таких книг. Лучше она бросит на это время хозяйство. Всё равно, уж скоро придётся его бросить! Даша заменить её при выпойке телят. А больше какое дело зимой? Чего сама Надя не поймёт, она поговорит с Варей; Варя почти всё знает, что знает Анатолий, только сказать так не может; а читала она ужасно много; должно быть, все книги, какие есть. Но всего этого Наде казалось мало; читать, учиться она будет и с Анатолием; он обещал ей это; он говорил, что самую старую и знакомую книгу он перечтёт ей с бесконечным наслаждением, если будет нужно перечесть её с Надею. Он обещал ежедневно давать ей уроки естественной истории показывать микроскоп. делать опыты из химии; у него всё это есть. А Надя ничего так не любила, как естественную историю; она её никогда не знала, но после нескольких рассказов Анатолия ей показалось, что она понимает всё так легко и всё до такой степени там интересно, что она могла проводить в этих занятиях целые дни, — конечно, с Анатолием, в его миленьком, уютном кабинетике, где всё зовёт к наслаждению трудами. Но этого всего ещё мало. Наде хотелось больше. Она не сомневалась, что свадьба их должна быть скоро; но в душе своей она отлагала её ещё на год, и сердце её горело страстным желанием приготовить Анатолию к этому дню подарок, который, по её мнению, должен был порадовать его выше всего. Ей жаждалось показать Анатолию, что она не такая глупая и дикая девочка, какою мог её считать какой-нибудь Протасьев или Овчинников, и что если ей помогут, она может сделать то, что и другие. Анатолий застал её как-то в цветнике и очень удивился её мастерству ухаживать за растениями. Он долго говорил с ней потом о ботанике и высказал мысль, что для женщины он не знает более подходящей науки. «Тут и хозяйство, и врачевание, и украшение дома, и культ изящного, — говорил Анатолий. — Занятие, которое бы не гнало женщины из её дома, от её неизбежных интересов, и имело вместе с тем. всю глубину научного содержания, трудно найти». Надя запомнила эти слова Анатолия; они запали ей в душу, как пророчество и как указание. Её восхищала картина разумной и тихой жизни, которую набросал тогда Анатолий, рассказывая про одного своего приятеля-зоолога; этот молодой учёный поселился в маленьком домике на южном берегу Крыма, прямо над морем, и проводил там время в философской простоте, предаваясь своим любимым трудам. Эти труды неразлучно делила с ним его молодая жена: она прекрасно рисовала акварелью.
— Когда, бывало, я входил к ним, он сидит с микроскопом и скальпелем, она рядом с ним с кистью и красками. рисуя то, что нужно было для его исследований. Спокойно и отрадно делалось у меня на душе, — говорил Наде Суровцов. — Это была истинно человеческая, истинно европейская жизнь, без всяких преданий Азии; полезный труд и вместе глубокая жизнь сердца — идеал цивилизации; честная простота быта работающего человека и необходимые удобства разумного существа. Я всегда потом мечтал о такой жизни!