— Али наши барышни? — произнёс он удивлённо и ласково, вглядевшись в пришедших.
— Мы, Иван Иванович. С роем тебя!
— Благодарствую, матушка, — говорил старик, осторожно спускаясь с сука. Он подошёл к Наде и протянул ей курушку. — Возьми в ручку курево, барышня милая… С куревом они тя не тронут. Обе, значит, здесь… А это ж кто с вами, баринок молодой?
— Не узнал разве Анатолия Николаевича? Суровцов! — сказала, улыбаясь, Надя и оглянула по этому случаю всего Суровцова, словно желала узнать, произведёт ли он благоприятное впечатление на Ивана Мелентьева.
— Суровцовский барчук! С Суровцова! — спохватился Иван. — Как не знать! Я и папеньку-то его махоньким знавал, во каким! Суровцовские господа хорошие, я их хвалю, не обидчики.
— Спасибо, что хвалишь, старик, — сказал Суровцов. — Что пчёлы твои? Хорошо ли роятся?
— И-и-и! — отвечал Иван, замахав и рукой, и головою. — То есть такое нонче роенье, отродясь не помню! Тридцать девятый рой вот сгрёб, и все дома, ни шагу никуда. Два роя было по двадцать фунтов весу, а то по пятнадцать, по двенадцать… В роевню не всунешь. Нонче, благодарить милостивого Создателя, не оставил нас грешных; Бог даст, люди с медком будут, Господь со свечкой, и воску, и мёду вдоволь.
— А ещё ждёшь роёв, старик? — спросила Варя.
— Вота! Ты посмотри-кась, какая сила по ульям. Жара такая, что ночью из улья повылазывают, заткут стенки, что твой бархат. Велико ль дело, Казанская только на дворе, а они уж, поди, на пяту осоты поставили! Потому сила! Работа дружная. Эта уж зимою не подохнет, не позябнет, шалишь; есть откуда духу набраться, не то что у иных прочих — абы улей для счёту, а там всех пчёл две горсти. Где ж им духу надышать?
— Мы к твоему Василью, — перебила Надя, вспомнив о цели своего приезда. — Где он? Пошли-ка его к нам.
— Ваську-то? Ох, головушка моя грешная, — с сожалением ответил старик. — Да ведь Васьки-то туточки нет… А вам, надо быть, нужно?
— Где ж он? Нам он очень нужен.
— Вишь ты, дело-то какое! — сокрушался старик. — Васька поехал к старшине. Старшина с ним засудился, вот беда!
— Мы вот за этим-то и приехали, — объяснила Надя. — Скажи ему, чтоб непременно, непременно приехал ко мне… Нет, не ко мне, а вот к Анатолию Николаевичу, в Суровцово! Слышишь, старик? Чтоб непременно приехал.
— Ну вот! Нешто он может супротивство вам сделать? Приказали приехать — и должен приехать.
— Так слышишь, старик, не перепутай: прямо в Суровцово, к Анатолию Николаевичу! — настаивала Надя. — Чтобы как можно скорее приехал!
— Так, стало, приедет, как извернётся. Теперь не рабочая пора, слободно!
— Ведь можно прямо к вам, в Суровцово, не правда ли? — обратилась Надя к Анатолию Николаевичу, спохватившись, что распоряжается им, не спрашивая его. и вдруг сконфузившись.
— О, конечно! Куда хотите и как хотите, — засмеялся в ответ Суровцов, понявший смущенье Нади. — Ведь я просил вас распоряжаться мною без всякого стеснения.
Старик Мелентьев между тем уже нёс на огромном свежем лопухе только что вырезанный тяжёлый осот, залитый душистым жёлтым мёдом.
— А вы бы трошки присели, барышни, — говорил он, — медку б покушали! Там-то вон в холодку славно б присесть под грушею.
— И то посидимте, — предложила сестра Наде. — У меня ноги будто перебитые после этой беготни по оврагу.
В тени раскидистой груши, сверху донизу обсыпанной незрелыми плодами, уселись на траву Суровцов и обе девушки. Старик Мелентьев стоял над ними, сгорбившись своею терпкою спиною и молча любуясь своими подслеповатыми глазами на их оживлённую группу, ярко отделявшуюся от земли. Странно и вместе приятно было старику видеть в своей пустынной пасеке этот живой букет молодых красивых лиц, в свежих и красивых нарядах, так мало ему знакомых.
— Ишь, осот какой, совсем забрушенный! — похваливал он свой мёд. — Чистота-то какая! Слеза Божья!
— Да, старик, давно такого мёду не едал! — поддержал его Суровцов.
— Да вам, господа, может, огурчиков нарвать? Не будете ли с огурчиками кушать? — спохватился старик. — У меня тут за тыном своя бакша заведена, и ковунчик есть, и огурец, всякая потреба.
— Принеси, принеси огурчиков, Иван Иваныч! — командовала Надя, очень любившая и мёд, и огурцы. — А хлебца у тебя нет?
— Вота! Али я татарин некрещёный, что без хлебушка буду жить? — обиделся Иван, уходя в калитку. — Без хлебушка никакая тварь не живёт, не токма человек… Выдумала ещё, что хлебушка нет!
Через несколько минут старик воротился с полной шапкой огурцов и начатой ковригою хлеба. Надя сильно проголодалась и самым искренним аппетитом принялась за огурцы с мёдом. Суровцов, порядочно протрясшись на Кречете, не отставал от неё. Старик тоже разрезал огурчик, посолил его, и, перекрестившись три раза на тёмную икону, стоявшую на корне старой груши, стал медленно жевать.
— Что это у тебя за икона, Иван Иваныч? — осведомилась Варя, заметив икону рядом с собой.
— Пчелиных пастырей икона, преподобных угодников Зосимы и Савватия, — с внушительною важностью отвечал старик. — Без этой иконы пасеку хоть не заводи. Фрол и Лавер — то лошадям пастыри, Власий преподобный скоту пастырь, а Зосим и Савватий пчеле пастыри. Потому они из заморской стороны в нашу христианскую сторону пчелу вывели. У нас наперво пчелы не было, и какой такой мёд есть на свете, народушко наш православный допреж того не знал. Так Господ повелел угодникам своим преподобным, Зосиме и Савватию, из басурманской земли в нашу российскую землю её вывести. И шли они, Зосим и Савватий, по звёздам денно и ночно, и тех стран люди дивились, что идут старцы, а за старцами пчела гулом гудёт, ровно за маткой. А Божьи угодники, Зосим и Савватий, сотворили себе посох, и в том посохе было долблёное гнездо, и в гнезде была скрыта матка, царица пчелиная. Так-то! А ты как думала? Покойный дед был у меня, тот эти порядки все знал, не по-нонешнему. Бывало, дьячка призовёт, на всех ульях Зосима и Савватия мелом написать прикажет. До того и роя не впущает. Вот с того самого и роилось в старину…
Алёша в городе
Шумно, людно и самоуверенно текла жизнь в спасских хоромах, в спасской экономии. Гувернантки ежедневно учили на фортепьяно, ежедневно играли этюды и гаммы, люди готовили и подавали, гости приезжали и уезжали, мужики и бабы работами, приказчики приказывали, господа занимали и расплачивались. Татьяна Сергеевна, попав к рукоятке могучего колеса, ворочавшего людьми, хлебами, деньгами, чувствовала себя несокрушимою; ей казалось теперь, что в пору её петербургской жизни её Спасы не доставляли ей десятой доли тех средств и удобств, какими она располагала теперь, став сама у кормила правления. За декорацией серых четвериков с бородатыми кучерами, обильных обедов, весёлых пикников, просторных палат и толпы людей, работавших под разными именами и по разным поводам на одно и то же маленькое хозяйство господ Обуховых, — Татьяна Сергеевна не умела и не желала примечать роковых признаков гибели своего состояния. Ещё в Петербурге, несколько лет тому назад, когда Татьяна Сергеевна, по её собственному интимному признанию Трофиму Ивановичу, была «глупенькой девочкой во всех вопросах хозяйства», несмотря на свой сорокалетний возраст, она незаметно для себя выпродала добрым знакомым, приезжавшим в Петербург, в различные критические минуты жизни разные посёлки, хутора и пустоши, приписанные к спасской экономии и дававшие ей хозяйственный смысл и силу. В настоящее время обширная и прекрасная усадьба села Спасов, рассчитанная на большую запашку, бесполезно поглощала половину доходов небольшого именья, оставшегося у генеральши по распродаже многих сот десятин. Словно это была огромная голова с всепоглощающим зевом на бессильном и тощем теле. Долги росли с ужасающею быстротою, погоняя друг друга; но бесстрашная Татьяна Сергеевна, внутренно стонавшая от каждого нового займа, старалась себя бодрить и утешать мыслью, что самые цветущие государства принуждены иметь миллиарды долгу, и что вследствие этого долги скорее служат признаком хозяйственной энергии и предприимчивости, чем предзнаменованьем разорения. За энергию она наивно принимала ту горячность, с которой она обыкновенно ухватывалась за каждую мысль, случайно зароненную в её голову кем-нибудь другим. Насчёт верности своих предположений Татьяна Сергеевна имела счастье никогда не сомневаться; к ней буквально применялись слова поэта: «Блажен, кто верует, тепло тому на свете». Хозяйство её шло безукоризненно, Иван Семёнов был безукоризненно честен и искусен, воспитанье детей под руководством мисс Гук и m-lle Трюше точно так же шло безукоризненно. Словом, выпивая свою чашку кофе, Татьяна Сергеевна каждое утро чувствовала прилив сердечной благодарности к Провидению за то, что оно дало ей силы такою твёрдою и безошибочною рукою отправлять свои многосложные обязанности относительно семьи и «своих меньших братий», прибавляла она со вздохом, мысленно подразумевая крестьян.