Суровцов был художник, а не траппист; он и не подумал оторвать свой нескромный взгляд от этой буколической сцены, а с наслаждением притаил дух, любуясь пробегавшею девушкой. Надя недолго заставила себя ждать; только что горничная её Настя с чашкой кофе и жирными топлёными сливками отыскала Суровцова в саду, как явилась и сама Надя. На ней была соломенная шляпка простого фасона, уже вышедшего из моды, и серенький капотик с фартуком; её счастливая полудетская рожица глядела из этого немножко старушечьего наряда такою наивною и хорошенькою деревенскою хозяюшкою, что Суровцову неудержимо захотелось расцеловать её в розовые щёчки. Варя уже сидела в шарабане и прислала Надю за Суровцовым; караковый рысак Танкред, любимец коптевских барышень, отстоявшийся на овсе, понёс как скорлупу лёгкий кабриолет по лёгкой и гладкой дороге. Надя правила сама, сердечно утешаясь ролью кучера, и со смехом стараясь обгонять горячившегося мелкоростого Кречета.
Сейчас же за ракитами усадьбы началось поле. Недавно распаханная степь лежала широко и безлюдно в этот ранний утренний час; обычного горизонта с белыми храмами, с синевою лесов уже не было; степь скатертью расстилалась и сбегала во все стороны. Море наливавшейся ржи охватывало узкую травянистую межу, по которой неслышно катился кабриолет. Колосья стояли высокою сплошною стеною, из-за которой едва была заметна даже голова Танкреда, а Кречет прятался в ней совсем с ушами. Стена ржи прерывалась только для того, чтобы дать кое-где место такой же сплошной стене яровых хлебов. Над клинами цветущей гречихи, белой и густой, как сметана, стоял сладкий медовый пар, в котором тучами жужжали и гудели отроившиеся пчёлы. С высоты седла видны были потонувшие в этом молочном море крошечные лески степных западин, в которых ютились одинокие пасеки. Лески эти торчали островками по всему пространству недавней степи, в котловинках высохших озёрок, в глубине балочек и лугов. Только вёрст через пять прекратились поля, и кругом раскинулась настоящая зелёная степь, с степными травами, с высоким курганом вдали, с коршунами, плавающими высоко в неподвижном воздухе. Кречет весело заржал, почуя простор, и Суровцов для потехи свернул на зелёную ровную скатерть, где можно было припустить дикого скакуна, не боясь ничего.
— Вот теперь не хотите ли наперегонку? — с улыбкой спросил он Надю, пригибаясь к шее коня и приподымая нагайку над его ушами.
Не успела Надя произнести слова, как уже Кречет и Суровцов исчезли из её глаз; на Суровцова напала минута юношеского увлеченья; он гикал, как татарин, и всё больше и больше отдавал коню поводья; Кречет расстилался птицей; Надя только видела частые взмахи его задних подков, сверкавших на солнце. Казалось, он уносился в беспредельную даль с каким-то безумным отчаянием. Напрасно Танкред попёр своей могучей грудью за ним вдогонку: степной скакун словно опьянел от вольного воздуха степи вместе со своим всадником. У Нади тоже захватывало сердце от этой сумасшедшей гонки.
Летнее утро, везде прекрасное, здесь, в этом отрывке настоящей безлюдной степи, затерянном среди полей, казалось ещё прекраснее. Торжественная тишина пустыни царствовала кругом; высокий древний курган, прозываемый в народе «Царской могилой», одиноким пустынником высился среди равнины, полный преданий и таинственности. Стожки зелёного сена были раскинуты недалеко по зелёной траве, и стада крупных дроф, прилетавших по старой памяти на знакомую степь, спокойно, будто отары овец, паслись между этими стогами.
Безотчётные и сладкие замиранья подступили к Надиному сердцу, когда она неслась в своём кабриолете по степи вслед за уносившимся скакуном Суровцова. Надя не любила общества, города и выдуманных условий общественной жизни. Ей были по душе только простые люди, дети и неиспорченная природа. Давно её грудь не дышала такою свободою и простором, как здесь, среди зелёной безмолвной степи. Давно не сияло над нею и такое безмятежное утро. Её кровь взыгралась от быстрой езды и теперь расходилась широкою и радостною волною по здоровому организму, уже запросившему жизни. Наде казалось, что она сидит не в шарабане с сестрой Варей, а там подальше, на диком скакуне, вся охваченная степью. Кто-то ей принадлежащий, ей нужный, ею постоянно видимый, несётся там не то рядом, не то вместе с нею. Она смотрит на степь его взором и дышит его грудью. Что думает он, то и у неё в голове. Она слилась с ним в одно существо.
Надя ещё ни разу не думала о замужестве, о выборе человека по сердцу. Она жила одной жизнью настоящего, как живут дети. Думать она просто боялась и не умела, как казалось ей самой. Ничего не думая, не рассчитывая, сердце её остановилось на Суровцове, и прежде, чем Надя заметила это, он сделался ей близким и нужным. Надя не загадывала, что выйдет из этого, и избегала давать себе ясный отчёт в своих чувствах. Она считала Суровцова своим, и только: у Нади не много было убеждений и знаний; но в это немногое она верила непоколебимо. Если ей почему-нибудь казалось, что человек хорош, она считала это вне всякого спора и сомнений и не слушала затем никого. Чутьё неиспорченной натуры, ещё не подкупленной никакими житейскими соблазнами, било в ней могучим ключом, и это инстинктивное ощущение своей внутренней правды невольно сказывалось в непобедимой самоуверенности Нади, которую посторонние считали за упрямство и ограниченность невоспитанной девушки.
Надя всмотрелась, вслушалась в Суровцова прежде, чем он обратил на неё внимание; она сразу уверовала в этот честно открытый, умный лоб с мягкими, набегавшими на глаза волосами, в осмысленное выражение этих добрых карих глаз; в Суровцове всё было по вкусу Нади. Она вообще не любила бород на мужчинах; ей казались они или нечистоплотными, или смешными, придававшими человеческому лицу изысканный, неестественный вид. Бородка одного знакомого Наде шишовского франта, остренькая книзу, с мышиными хвостиками на усах, обращала его в глазах Нади в чистую обезьяну; борода Каншина, с усами, закрывавшими рот, делала его шепелявым и шамкающим, словно в её густом войлоке запутывались вылетавшие слова; никакая борода не угождала до сих пор Наде. Тот выглядывал, по её мнению, котом, этот — козлом. Она изумлялась, как женщина может поцеловать мужчину с бородой. Но тёмная, небольшая и мягкая бородка Суровцова показалась Наде как нельзя более кстати. Она сообщала ему какой-то мужественный вид. Тёмный ус так необходим для того, чтобы оттенить эти полные, свежие губы, на которых столько разнообразного выражения, глубокого и тёплого. Словом, всё лицо, вся фигура Суровцова, немного широкая и костистая, но вместе статная, благородно вырезанная, казалась Наде вполне прекрасною. Ей представлялось теперь, что в душе её давно-давно жил этот родной образ, словно она сама создала его, и что в нём несомненный идеал человека. Надя незаметно переселила в Суровцова все свои помыслы, вкусы и убеждения. Она почти ни о чём до сих пор не говорила с ним, но была молча уверена, что он знает всякую её мысль и горячо ей сочувствует, потому что мысль это его собственная. Она это ясно видит по его губам и глазам. Надя считала Суровцова большим учёным, а себя большою невеждой. Но тем не менее она была твёрдо убеждена, что их помыслы и вкусы одни, что Суровцов её, Надин, а она — его, Суровцова. В этой беззаветной вере Нади в своё душевное сходство с Суровцовым было столько безграничной наивности, которой, конечно, не мог подозревать ни сам Суровцов, ни кто-нибудь из сестёр Нади, даже особенно с нею дружных. Молча, как бесценную святыню, Надя носила в своей детской душе эту детскую веру и это детское чувство. Она была всегда полна им, но это нисколько не стесняло её обращения с Суровцовым. Она была слишком чиста, чтобы смущаться своим чувством. Ей казалось, что все люди должны быть исполнены такой же теплоты в глубине своего сердца; ей ещё не сделалось ясным различие любви к брату, к ребёнку, к красивому мужчине. Только в самое последнее время, когда приходилось чаще и ближе сталкиваться с Суровцовым, какая-то новая, незнакомая волна мгновениями пробегала по жилам Нади и слегка туманила её головку необъяснимо сладкими замираниями, которых она стала даже побаиваться. Но эти мгновения были пока редки, и Надя без всякого усилия относилась к Суровцову с простотою и естественностью сестры, которая любит без показности и почти незаметно для самой себя.