— Чего вы меня уговариваете? — отшучивался он обыкновенно от своих приятелей. — Я не лорд Брум, которого Сидней Смит уговаривал ограничиться количеством работы трёх обыкновенных людей; я не работаю даже за одного порядочного. Мой идеал в этом случае не учёный лорд, а простая русская баба. Посмотрите, чего она не делает! Сама стряпает у печки, и в то же время качает колыбельку, метёт избу, загоняет телёнка, сажает наседку, развешивает бельё, бранит ребятишек, сплетничает с соседкой. Она везде поспела словно мимоходом, хотя у неё ни на что не назначено часов. Содержит весь дом, родит детей, вяжет и молотит хлеб — всё одна. Неужели же мы, сословие учёных, должны уступить русской бабе?
Товарищи-профессора, особенно бесталанные и ограниченные труженики, часто посмеивались над манией Суровцова браться разом за многое.
— Нет, батюшка, — говорили они, — вы не настоящий жрец науки, вы дилетант! Кто хочет служить науке, тот «да отвержется себя и возьмет крест мой и по мне грядет», вот чего требует наука. Или отдайтесь с головой ей одной, или не беритесь за неё. Знаете, за двумя зайцами погонишься, ни одного не поймаешь.
Суровцов не хотел уступить и в этом пункте.
— Я, господа, имею на это дело совершенно другой взгляд, — отвечал он спокойно своим укорителям во всех подобных случаях. — За меня никто не будет жить на сём свете, и как ни плох он, всё-таки мне хочется насладиться всем, что он может дать. Я особенно привязался к исследованию органической жизни и стал через это физиологом, но я этим не забил в своей душе ни потребности правильного общественного строя, ни потребности вникать в психологию живых людей, ни чувства к красивому, к гармоническому, вообще не истребил в себе ничего, что составляет естественные свойства разумного и полезного существа. Понимаете, у меня нет цели обращаться в схимника, открывающего тайны физиологических процессов, а цель моя быть живым человеком, жить среди людей, пользоваться всем хорошим, что добывают другие люди, и доставлять им пользу чем-нибудь хорошим, что я для них добываю. Я для них добываю разные интересные факты и законы органической деятельности; много ли, мало ли, всё-таки добываю и делюсь с ними. На этом кончается и моя обязанность, и моё стремление. Затем у меня есть другие стремления, более личные и не столь полезные другим, но никому не вредные, и я считаю себя в полном праве удовлетворять точно так же этой стороне своих стремлений, уже потому, что это вместе с тем своего рода обязанность — обязанность перед самим собою быть полным человеком, а не обрубком человека.
— Да, пожалуй, — говорили задетые за живое товарищи. — Но ведь для того, чтобы удовлетворить всем своим позывам, нужно быть особенною, избранною натурою, иметь почти гениальные способности. Конечно, были примеры. Но ведь эти головы, которые «беседуют с солнцем и слышат трав прорастанье, и на всё откликаются сердцем живым, что требует в жизни ответа», — ведь они родятся веками. А нам-то, обыденным, рядовым натурам, нам-то с вами откуда взять средств?
— Моё средство простое, — обрывал Суровцов своих оппонентов: — Чтобы сделать побольше дел, нужно как можно тщательнее оканчивать каждое из них! До сих пор это средство мне удавалось, и я могу его рекомендовать всем, кто нуждается в нём.
То, чего не могли сделать советы врачей и внушения тайных недоброжелателей, то сделала природа. Природа никому не позволяет смеяться над своими законами и безнаказанно попирать их. Суровцов крал ночи и этим сообщал полноту своему рабочему дню. Он жил в один день два дня и мечтал, что надувает природу. Но через пять лет двойной работы Суровцов должен был бросить всякую работу. Мозг, привыкший проводить ночи без сна, в работах мысли, потерял способность сна, и работа мысли продолжалась в нём даже и тогда, когда Суровцов употреблял все усилия задушить и прекратить её. Суровцову грозила глубокая опасность. Врачи советовали ему и морфий, и хинин, и примочки, и альпийский воздух; Суровцов не послушал ничего и решился просто-напросто уехать в деревню. «Я утомил свой мозг, теперь утомлю тело и восстановлю равновесие», — решил он.
Он бросил профессуру и сделался хозяином. С топором в руке рубил он деревья, пилил ветви в саду, копал грядки, не сходил с поля, с свежего воздуха. в его деревенском организме опять по-деревенски заходила кровь, пробил сквозь учёную бледность деревенский румянец, слёгшаяся в складки кабинетная грудь опять расправилась и вздохнула во всю глубину и ширину лёгких, почуяв воздух полей вместо спёртой атмосферы многолюдной аудитории.
Суровцов через два года совсем помолодел и ожил. Давно уже не чувствовал он себя таким весёлым и смелым, давно не глядел на мир так снисходительно и спокойно. Здоровый организм всегда добрее больного, всегда ценит действия и характер людей объективнее и вернее.
Суровцову досталось от отца небольшое имение в пяти верстах от его дальних родственников Коптевых. Суровцову было очень трудно управляться в два первые года своего хозяйства. Почти всё пришлось перестраивать и переделывать после нескольких лет запустения. Земли было немного, а расход велик. Но он не думал унывать, а работал себе с безмолвным и настойчивым терпением, ограничивая себя в чём только было возможно. Года три он не видал у себя ни души и никому не показывался, весь поглощённый устройством своего гнезда. Через три года всё было приведено в порядок. Разведён новый сад, перестроен домик и необходимые службы, заведены лошади, скот, и полевое хозяйство направлено на путь более доходный. Будущее не пугало Суровцова. Его скромное состояние радовало его и утешало. «У сотен миллионов людей нет сотой доли того, что я имею. Я один из величайших счастливцев на земле», — часто говорил он сам себе в минуты особенных денежных затруднений.
Раньше всех стал с ним видеться, по праву родства и соседства, Коптев.
— Вам бы службу взять, — советовал он Суровцову, — не проживёте с вашей землицы.
— Должен прожить! — отвечал с улыбкой Суровцов. — Мужик живёт с семьёю на двух с половиной десятинах, обложенный всякими тягостями и налогами, и ещё имеет возможность пить водку, праздновать храмовые праздники, крестины и свадьбы. У него и скот, и лошади, и овечки, есть на чём выехать. Есть во что одеться зимою, а девка его наряжается в церковь. Живёт он на той же земле, борозда к борозде со мною. Он меня ободряет и успокоивает; сравнительно с ним я богач и роскошник.
Суровцов был знаком теоретически с требованиями правильной агрономии и верил во многие из них. Но он не пробовал заводить у себя ничего нового, кроме того, что давно уже завёл у себя мужик.
— Этот ваш неуч — мой профессор агрономии, — говорил он сторонникам усовершенствованного хозяйства. — Пока не пройду у него полного курса, пока не сравняюсь с ним, не смею замышлять лучшего. Он видит насквозь зёрна и землю, хотя и по-своему судит их; а я не отличу второгодней муки от нынешней, всходов пшеницы от всходов ржи. Погодите, выучусь, тогда сам начну учить их. А пока выйдет одна срамота. Бессилие не смеет учить силу.
Мужик очень понравился Суровцову. Он всегда, ещё в детстве, любил мужика. Очутившись в деревне, Суровцов понял, что он не космополит, а русский человек. Он странствовал по Европе и видел многое. Он понимал всё скверное в быту и характере мужика. Но всё-таки оказывалось, что, несмотря на эти очевидные недостатки, Суровцов любил целиком русскую жизнь, русского человека. Он помнил и Женевское озеро у Монтрё, и бернский Оберланд в Интерлакене, и Corniche Средиземного моря, а любил душою ровную гладь с жёлтыми колосьями, с туманами лесов и деревень на горизонте. Среди этой родной глади сердце его замирало так, как никогда не замирало при виде снежных альпийских вершин. И хотя сознание Суровцова несомненно убеждало его, насколько разумнее, честнее и искуснее русского работника просвещённый немецкий работник, однако Суровцов радовался именно видом русского бородача в рубашке с пояском, с гречишником на голове, а ничуть не видом бритого немца в чёрном сюртуке и панталонах. «Отчего это, — думалось первое время Суровцову. — Что за дичь любить худшее больше хорошего?»