Сел в автобус. Он раздражал меня своими неторопливыми приседаниями. Я держался за спинку кресла, смотрел в окно и мысленно уже разговаривал с Никитой. О разном. Мне хотелось поговорить с ним обо всем. Не опоздать бы.
Не опоздал. Гардеробщица сказала, что литературный кружок еще на месте, наверху, перед библиотекой.
Подниматься туда, идти на занятие не захотел, не то было настроение. Вышел на улицу, пересек бульвар и по коротенькому переулку направился к каналу Грибоедова. Оттуда я никак не мог проглядеть кружковцев.
Я облокотился на чугун, он был теплый после солнечного дня. И вечер был теплым, и хотелось отказаться от всех забот, от всех печалей и неприятностей, смотреть рассеянно по сторонам, дышать и думать лишь о приятном. Я вспоминал.
Вот я стою как раз на том месте, где стоял, бывало, в гимнастерке, подпоясанной ремнем. Горела пряжка, надраенная зубным порошком, и буквы: РУ. А потом я приходил сюда в новом коричневого костюме, первом костюме в своей жизни, я уже считал себя солидным мужчиной, я был рабочим завода. А потом... потом снова форма: темно-синий китель и такого же цвета брюки с голубым кантом, — учащийся Индустриально-педагогического техникума трудовых резервов. Как длинно это все звучит, и как я часто, оказывается, менял обличья. Неужели и сам я, натягивая новую одежду, становился другим? Становился. Это неизбежно. Но еще, кажется, ни разу я не натянул на себя той одежки, которая полностью соответствовала бы и моему облику, и выражению моих глаз, и всему тому, что помогло бы мне быть всегда самим собой. Когда-нибудь, может быть, я и переберусь в наиболее подходящую для меня одежду, как перебрался я из одного представления о самом себе в другое.
Из одного — в другое... Начало этому положил мятежный Андрей Фролов, мой давний друг.
«...Да что ты зарядил — как все да как все... Ты подумай о себе пошире и посмелее хоть раз в жизни! — напустился на меня он в споре. — Ты не винтик и не болтик, ты единственный, ни на кого не похожий человек, и в этом твоя ценность». И удивил, можно сказать, сразил тогда меня своим доводом: «Даже на дереве нет ни одного похожего листочка, а почему?» — спросил он. «И в самом деле, почему?!» — подумал я, но не смог найти ответа. «На это ты ответишь мне потом», — сказал тогда Андрей и прекратил наш спор.
Дорогой мой друг, ты даже не представляешь, как ты смутил мою душу. Чем больше я думал о непохожести листочков на деревьях, тем интереснее и труднее становилась моя жизнь. Где ты теперь, Андрей? Какой ты?
А вот и конец занятий. Из ворот вместе с друзьями вышел Никита. Он почему-то с большим коричневым чемоданом в руке. Поставил его на асфальт, пожимает всем руки, долго жмет, основательно. Не прощается он только с девушкой в ярком плаще. Они оба идут в мою сторону. Пересекли улицу Софьи Перовской, вошли в переулок, все еще не замечая меня, направились к мостику с четырьмя старинными фонарями.
— Никита!
Первой оглянулась девушка. Я помахал рукой. Оглянулся и Славин и, узнав меня, не сразу пошел ко мне, довольно долго стоял, раздумывая. И только когда я сам двинулся к нему, Никита сказал что-то девушке, наверно попросил ее подождать, и зашагал мне навстречу. Рослый, основательный, на крепких чуть-чуть кривоватых ногах, он на миг показался мне явившимся из юности Андреем. Вот сейчас подойдёт и спросит: «Ну как, подумал про листочки на деревьях?» — «Подумал», — скажу я.
— Здравствуй, Никита, смотрю, тяжелый у тебя чемоданчик, едва несешь. Кирпичи или золото?
— Это книги.
— Неужели теперь наша библиотека выдает книги сразу целыми чемоданами? Или к букинистам? Оказался на мели? Если так, не продавай книги, потом пожалеешь, лучше возьми у меня в долг.
Странно как-то смотрит на меня Никита, будто бы и не смотрит, взглянет и опустит глаза. Неужели то, что я не устроил его в общежитие, так разъединило нас?
— Ну, так возьмешь в долг?
— Спасибо, Леонид Михайлович, денег мне не нужно. Я уезжаю.
— Уезжаешь? Куда? Вот это номер. Значит, если бы не было этой случайной встречи, мы и не увиделись бы?
— Да, не увиделись бы. И поэтому я прошу вас... — Никита помолчал, поставил чемодан, подошел поближе к ограде канала, набрал побольше воздуха в легкие и тогда только продолжил: — Я прошу вас, как кружковец кружковца, понять... Я уезжаю в деревню. Насовсем, — уже с трудом выдавил он.
— Насовсем? В деревню? Вот это новость! Как же это?
Я теперь видел Никиту в профиль: полные, как будто в обиде оттопыренные губы, курносый нос с широкими ноздрями, короткий вздернутый подбородок. Славин посмотрел на меня искоса и опустил глаза.
Когда он решился на этот побег? Не выдержал, сорвалась душа? В конце учебы. В начале работы, всей судьбы. С чего тут начинать разговор?.. И о чем?
— Что же это тебе взбрело в голову, дорогой мой?
— А что мне в городе делать?
— Как что?
— Город, конечно, красивый, жалко. Но я его все равно не знаю. Да и узнать-то мне было некогда — все учеба, учеба.
— Да разве только в городе дело?
— Я не могу здесь, Леонид Михайлович. Там лес, поля, тихо все, просто. У бабушки дом большой. Крышу покрою, сена козе накошу. Нечего мне в Ленинграде торчать. Я такой здесь бываю злой, себя не узнаю, руки дрожат.
Его большие мосластые руки дрожали и сейчас. Но в глазах — не злоба, что-то другое, как будто загнали Славина в угол. Я молчал, ему нужно было выговориться, я это видел и понимал.
— Здесь люди живут скрытно, только делают вид, что они с тобой по-хорошему, по-интеллигентному. А мне по-простому легче. В городе всюду деньги, деньги. Я на заводе тоже только и буду думать о заработке. Деталь сделал — копейка, еще одну — еще копейка. Противно. А куда денешься — есть охота, и одеться охота, и жить не хуже других. А заработать нам, молодым, дадут не очень-то, я ведь знаю.
— Ты что-то слишком много говоришь о деньгах. Тебе они и нужны и противны одновременно. А обо мне ты подумал, а о ребятах, об училище?..
— Что училище? Там таких, как я, сотни, и будут еще тысячи. А настоящих друзей у меня нет.
— А Никаноров?
— Он скрытный. Я его не всегда понимаю.
— А ты не скрытный, и всегда себя понимаешь? Вот сейчас хотя бы.
Молчит, думает. И я задумался, и вспомнил.
Однажды, узнав, что я затеваю у себя ремонт, Никита предложил свои услуги. «Я на это дело мастак», — сказал он.
Никита и вправду взялся за ремонт как заправский мастер. Он, кажется, умел делать все — в деревне он даже помогал плотникам рубить избы, сам покрывал дранкой крышу своего дома, сам все белил, красил у себя, и в моей комнатке он навел порядок в два счета.
Было время арбузов, и в конце работы перед Никитой и мной на полу лежали два кавуна — сочных, потрескивающих под ножом, с черными спелыми косточками. Сладкую мякоть мы заедали черным круглым хлебом. Для тех, кто любит такую еду, — вкуснотища непередаваемая.
В комнате, кроме книг, сложенных в углу, да матраца на самодельных ножках, да журнального столика, да старого проигрывателя с несколькими пластинками, ничего пока не было.
— Хорошо у вас, просторно, — сказал Никита, оглядывая комнату и уплетая очередной кусок арбуза. — Наживете еще себе всякую мебель, — солидно пообещал он.
Глаза у него были веселые, он и работал азартно, и ел, шумно втягивая сок кавуна.
— У вас проигрыватель работает? — спросил он.
— Вроде работает. Надо попробовать. Только вот пластинок маловато. Зато есть хорошие — итальянская эстрада, кое-что из серии «Вокруг света». Есть и серьезная музыка. Бетховен, например.
— Поставьте, пожалуйста, Бетховена. Я его никогда не слышал.
— Вот «Аппассионата», играет Мария Гринберг.
С каким-то ворчанием, громким шелестом начал вращаться диск проигрывателя. Никита присел на корточки рядом с приемником, положил в свои широченные ладони кудлатую голову и притих. И так, не меняя позы, просидел он, пока не проиграла одна сторона пластинки.
— Будешь слушать дальше?