Твой Борис.
На полях слева:
Книжка Борина в наборе.
Подготовка текста И. Басовой, комментарии Н. Прозоровой
Людмила Басова. <Жена поэта>
Воспоминания
[455]
I
С Корниловым я познакомилась в 1930 г. в Ленингр<адском> Доме печати во время 17 конференции ЛАППа[456], на которой он за свои кулацкие тенденции в поэзии был исключен.
Его жена, молодая поэтесса Ольга Берггольц, всеми силами способствовала этому решению. Она была убеждена, что для коммунизма Корнилов не созрел. И верно, он был поэт совсем особый — по-детски влюбленный в Блока, Есенина, Маяковского и Багрицкого.
Приходил в восторг от каждой строчки Киплинга[457].
Вообще надо сказать, что этот английский поэт пользовался необычайной любовью советских поэтов того времени, его постоянно читали, ему подражали, особенно ЛОКАФовцы[458] — и недаром в большинстве военных стихов того времени звучат его интонации.
В стихах Корнилова влияние Киплинга меньше сказывалось, чем, напр<имер>, в стихах Гитовича[459] и даже Прокофьева[460], но любил он его самозабвенно. В одно из своих стихотворений он вставил две строчки Киплинга, но я, будучи 16-летней девочкой и не знакомой в то время с Киплингом, слушая стихи Корнилова, не заметила в них никаких кавычек, и строчки — «Мне довольно продажных женщин, / Я хочу целовать одну»[461] были восприняты мною как корниловские, и жалость к поэту, обреченному на поцелуи «продажных женщин», и чувство, что такие строчки мог написать только хороший поэт, сыграли какую-то роль в наших отношениях. А тут еще семейная жизнь Корнилова лопнула от «политических разногласий»… и я стала его женой.
Каково же было мое разочарование, когда через год, читая Киплинга «Мери Глостер», я нашла в них эти строчки?[462] Жили мы в гостинице «Англетер» — в соседнем номере от того, в котором повесился Есенин[463]. Для Корнилова это имело какое-то значение. Жили вместе с его другом Дм. Левоневским, милым, но в большой мере ленивым поэтом[464]. Время было суровое. Стихи легче было написать, напечатать, чем получить за них деньги. Помню бухгалтера Клааса из «Красной газеты»[465], который неделями мучил писателей, приходивших к нему за гонораром.
Жить в гостинице было дорого. И мы с Корниловым, проскитавшись целый год по знакомым, получили комнату на Карповке, в доме литераторов[466]. Не знаю, какой это сейчас дом, кто живет там[467].
Но тогда дом был ужасный. Из «классиков» жили там только Алексей Чапыгин[468], но он был «зверски богат» и мог на свой счет поставить печку, отремонтировать что…[469] Жили там тогда Либединский, Дм. Остров, Юлий Берзин, Берггольц[470]. Но наша комната была особой, маленькой, за кухней, без печки, не согревали десятки примусов, шипящие на кухне, и обильные сплетни писательских жен, которые были слышны в нашей комнате. Мерзли мы в ней стоически.
В 1932 г. Литфонд выделил нам комнату в Фонарном переулке[471]. Большая, неуютная, холодная, она все же была снабжена печкой. Мебели, конечно, не было.
Был стол, который заменял нам буфет, и была шуба, огромная касторовая шуба на хорьках, с бобровым воротником, служившая нам постелью.
Днем ее, большую, не перешитую, с чужого плеча, носил Корнилов, вызывая у своих друзей ассоциации со стихами Багрицкого — «шуба с мертвого раввина под Гомелем снята»[472].
История же ее такова. На родине Корнилова доживала свой век губернаторша гор. Семенова, которая как семейную реликвию хранила шубу мужа, и отец Корнилова, скромный сельский учитель, бывший воспитатель губернаторского семейства[473], купил ее для сына.
Как мебель шуба была превосходна.
Плохо было тогда с продуктами, да и от чрезмерной занятости поэзией не хотелось готовить[474]. Тогда сдавали свои продуктовые карточки в столовые и питались в «прикрепленной столовке».
Мы сдали свои карточки в пивную. И по утрам помню себя сонную, сидевшую за ледяным мраморным столиком пивной, жующую холодный бутерброд с яйцом и килькой и запивающей это холодным пивом. Корнилова же такой завтрак вполне устраивал. Особенно нравилось «прикрепление» к пивной.
Но жизнь в большой пустой комнате была очень неуютной, и мы вскоре обменяли ее на меньшую, но теплую, на Петроградской стороне. Там, угол Малого пр. и Гатчинской ул., Корнилов написал свое «Триполье», поэму «Нач<альник> Угрозыска»[475], так и не увидевшую света, и много хороших стихов. Этот период вспоминается особенно часто.
Обедать ходили в Ленкублит на Невский, 106. Это было прекрасное «заведение», осн<ованное> Лен<инградской> Ком<иссией> улучш<ения> быта литер<аторов>, своеобразный клуб, где за столиками весь цвет ленинградской литературы ел борщ, жареных кроликов и еще много <нрзб.> того времени[476]. Ходили сюда все самые маститые, напр<имер> начиная от Толстого[477], когда он приезжал в Л<енингра>д из своего имения, и кончая вечно начин<ающими>, такими как Лози<н>[478]. Обедали композиторы. Часто обедал здесь Шостакович с Соллертинским, Ир. Андроников[479], всегда Дзержинский и Богословский[480], московские гости — Фадеев, Светлов, Уткин[481] тоже обедали всегда в Ленкублите. Было здесь шумно. Острящие писатели старались перекричать друг друга. Громче всех острил Стенич[482].
Киношники, не имея тогда еще своего дома, тоже паслись здесь. В общем, полное содружество муз. В курительной, где стоял стол с шахматами, задерживались часами. Сытые литераторы испытывали больше тяготенья друг к другу. Здесь впервые читались новые стихи. Обсуждение новых книг тоже проходило под сенью этого дома.
Словом, Ленкублит — это целая эпоха в жизни ленингр<адских> писателей. Потом, когда писатели открыли свой ресторан в Шуваловском особняке на Неве и там строго, во вкусе Жака Израилевича, известного антиквара, оформили этот дом, не хватало в нем той теплоты, тесности и дружбы, которая была в маленьких комнатках на Невском.
II. Жена поэта
Любимая, жуть…
Когда любит поэт,
влюбляется Бог неприкаянный…[483]