Получите: что это вы нам богатыря, нибелунга[19] рисуете во всем его демоническом великолепии, в зареве пожара, залитого кровью, а? Стеньку Разина живописуете? Батьку Махно? Атамана Зеленого? Вы героизируете кулачество, поднимаете его на котурны, пугаете народ — нам этого не надо… И если ошарашенные… экстремисты спросят: «А… как надо?» — тут же привести пример: «Их не били, не вязали, не пытали пытками, их везли, везли возами с детьми и пожитками. А кто сам не шел из хаты, кто кидался в обмороки, — милицейские ребята выводили под руки». Вот как надо… Никакой тебе революции. Обыкновенная милицейская акция. Встали, пошли, на выход с вещами.
И никакого тебе героического, демонического сопротивления. Ответ на эту акцию — не поджог и выстрел, а… обморок. Так описал коллективизацию сын раскулаченного крестьянина, великий поэт советской эпохи Александр Твардовский в своей «Стране Муравии». Самый удивительный парадокс советской истории состоял не в том, что Сталин выполнил план ненавистного ему во всем пижона Троцкого, на скучных заседаниях Политбюро почитывающего новые французские романы в подлиннике, а в том, что предсказание Бухарина сбылось. Кулак действительно врос в социализм, только не так, как это представлял себе Бухарин.
Вышвырнутые гигантским социальным взрывом дети кулаков или погибли, или выжили, вписавшись в предъявленные им социальные обстоятельства. Пошли наверх и стали одной из опор Хозяина. Как и ему, им было чихать на любую идеологию. Им было не чихать на выживаемость. Самые подлые из них после смерти Хозяина составили удивительный, химерический комплот русского национализма и коммунизма; самые совестливые (вроде Твардовского) стали верными десталинизаторами сознания. Собственно говоря, Твардовский ведь и коллективизацию описал с человеческой точки зрения страшнее, чем Борис Корнилов. Одно дело, когда сильный зверь в образе человека восстает против справедливого мироустройства, и совсем другое дело, когда несопротивляющихся крестьян везут, везут возами с детьми и пожитками. Одной строчкой, вставленной в частушечную, хореическую поэму, Твардовский нарисовал картину исхода: «Их везли, везли возами с детьми и пожитками». Их много. И они — с детьми.
Но Сталину и тем, кого он вырастил, так же как и на идеологию, плевать было и на человечность. И хорошо, что те, кого мы уничтожаем, — слабые и ничтожные. Милицейский наряд справится. Сильных нам не надо. Мы сами сильные. Для Бориса Корнилова этот удар был так силен потому, что он впервые увидел своих настоящих врагов: тех, кто его уничтожит; тех, кого он видел в своих пророческих ночных кошмарах. Нет, это были не кулаки с ножами и обрезами (откуда им взяться в Ленинграде), не белогвардейские поручики, звякающие шпорами (можно себе представить, как усмехался бывший деникинец Мирский, ставший советским критиком, читая корниловские описания лощеных белых офицеров: белая армия была обмундирована и вооружена ничуть не лучше, чем красная), не интервенты с отравляющими газами, бомбами и снарядами, это были… свои.
Свои
Они клялись теми же словами, что и он. Только клятвы у них получались неубедительными. Потому что они были вглухую, втемную бездарны. Потому что он мог написать: «Щука — младшая сестрица крокодила — неживая возле берега стоит», а они не могли. Поэтому они завидовали ему. Завидовали во всем. В том, что он был сильный, красивый, хорошо играл в бильярд, в том, что его любили бабы (а их не любили); в том, что, когда он напивался, он не блевал, как свинья, а дрался, как нибелунг. Но помимо этой, совершенно естественной, зависти, у них было инстинктивное, совершенно верное понимание того, что в литературе, где есть такие, как Борис Корнилов, им, с их серыми, бездарными писаниями, делать совершенно нечего.
Поэтому его надо уничтожить. Не потому, что он троцкист, зиновьевец, кулак, фашист, черносотенец, террорист и двурушник, а потому, что он — талантлив. Когда Хозяин даст отмашку, надо вцепиться в загривок и уничтожить, стереть в лагерную пыль. Если бы Борис Корнилов любил и умел думать, то при несложном мыслительном усилии он бы, пожалуй, сообразил, что подобным же образом завистливые и слабые соседи во время коллективизации уничтожали тех, кто просто умел лучше, чем они, работать. Борис Корнилов умел чувствовать. Он почувствовал подлый, трусливый запах предательства, запах доноса, удара в спину, вонь измены.
«И последнее солнце / стоит над базаром, / и выходят вперед / командир с комиссаром. / Щеки, крытые прахом, / лиловые в страхе / ноги, гнутые страхом, / худые папахи. / Бело тело скукожено, / с разумом — худо, / в галифе поналожено / сраму с полпуда…» Это из поэмы Корнилова «Триполье», написанной в 1933 году, полностью опубликованной в 1934 году. Поэма о крестьянском (кулацком) восстании во время Гражданской войны и о гибели комсомольского отряда, пытавшегося восстание это подавить. Поэма печаталась главами в разных журналах, но глава «Измена» о предательстве командира и комиссара отряда была напечатана только в отдельном книжном издании поэмы.
Потому что это самая важная глава. Потому что в ней Корнилов изобразил своих настоящих врагов. Кулаки в поэме — такие же, как и в «Убийце» и в «Семейном совете», сверхчеловеки, охваченные яростью и ненавистью. Но трусы, заботящиеся только о собственной шкуре, готовые продать своих, поскольку им никто не свои, кроме самих себя, появляются у Корнилова впервые. И впервые Корнилов, эмоциональнейший поэт, дал вырваться той эмоции, которой начинала быть охвачена страна. Страху.
Поэма «Триполье», кулаки которой ничем не отличаются от кулаков «Семейного совета» и «Убийцы», была расхвалена и поднята на щит. Руководитель комсомола Александр Косарев слушал ее в авторском исполнении и пришел в полный восторг. Обстоятельства переменились. Сталину опять могли занадобиться лихие парни, верные догматическому марксизму и мировой революции. Заморский пижон Троцкий, похоже, опять оказался прав. Никогда еще Европа не была так близка к чаемой им революции, как в 1933–1934 годах. В Испании и во Франции на всех парах к власти шла коалиция социалистов, коммунистов и радикалов, Народный фронт. В Германии у власти оказались нацисты, с которыми надо было только драться, иного выхода самые последовательные, самые жестокие враги коммунистов просто не оставляли. Значит, надо привлечь к себе как можно больше сторонников. Бывшему лидеру правых, Бухарину, отдать крупнейшую газету страны «Известия», пусть он там соберет всех, кого сможет: и бывших правых, и бывших левых. Пусть западные интеллигенты увидят: мы не варвары вроде нацистов. У нас в газетах печатаются не фельетонисты — великие, сложные, высококультурные поэты вроде Бориса Пастернака. Вперед!
Николай Бухарин
Наступил последний период взлета и удач Бориса Корнилова, завершившийся пытками и расстрелом. Период этот был связан с Николаем Ивановичем Бухариным, взявшим в штат своей газеты «Известия» Бориса Корнилова на место частушечника и баснописца Демьяна Бедного. Так что о Бухарине придется говорить так же, как и о Никите Хрущеве, хотя во всем он был полной противоположностью будущего первого секретаря. В конце концов, именно Бухарин, возвращенный Сталиным из опалы на большевистский Олимп, на Первом съезде советских писателей говорил о Корнилове как о надежде советской поэзии.
«Среди поэтической „комсомольской“ молодежи следует особо сказать о Борисе Корнилове. У него есть крепкая хватка поэтического образа и ритма, тяжелая поэтическая поступь, яркость и насыщенность метафоры и подлинная страсть. Классовая ненависть внука бедняка, как пес ползавшего перед „тушей розового барина“, отстоялась в густой настой стиха… У него „крепко сшитое“ мировоззрение и каменная скала уверенности в победе. Само „я“, исчезая, находит свое „продолжение жизни“ в новой веренице людей и дел. Поступь железных шагов схвачена в напластовании словесных масс…»
В общем, почти все — мимо. Николай Иванович Бухарин отличался именно этим. Порой он умудрялся писать все с точностью до наоборот. Насчет «крепко сшитого» мировоззрения — ошибка, и ошибка очевиднейшая. Мировоззрения четкого, выверенного, продуманного у Корнилова не было. Было страстное (повторимся) «мирочувствование», и это «мирочувствование» он воплощал с завидной точностью. Насчет «уверенности в победе» у поэта, который так часто пишет о собственной гибели, — тоже большие сомнения. Все остальное — риторические красоты, вроде «поступь железных шагов схвачена в напластовании словесных масс».