Среди нового крымского населения, и среди моих учителей, вспоминаю людей талантливых и интересных. Думаю, что на этой ничейной земле многие находили убежище и от всевидящего ока КГБ. Во всяком случае, наша школа была совсем не провинциальной, и ее атмосфера не входила в сильное противоречие с той, в которой мы жили в семье.
Дома нас окружали книги (первая «мебель» — это книжные полки, сколоченные отцом), альбомы с репродукциями картин из Третьяковской галереи, Эрмитажа, Русского музея, холсты отца (и запах краски из его мастерской).
И всегда и по всякому поводу — иногда шуточному, чаще всего — серьезному, в нашем доме звучали стихи.
Мама не рассказывала нам сказок и не пела песен — она читала стихи. Читала стихи, из-за осторожности не называя запрещенные имена. «…Ты позабыт в своей беде, / Одни товарищи в могиле, / Другие — неизвестно где»[384]. Цвела земля. Крым был неправдоподобно красив. Но мамин голос творил иную реальность. И, особенно, этот переход на другой регистр: сначала наверх, наверх — «Петербург! У меня еще есть адреса, / По которым найду мертвецов голоса» — и тут же вниз, на басы: «Я на лестнице черной живу, и в висок / Ударяет мне вырванный с кровью звонок…»[385]
Так с ранней юности, с маминого голоса, запомнила я на всю жизнь многие стихи Бориса Корнилова и любимых им и мамой поэтов: Мандельштама, Пастернака («Желоба коридоров иссякли. / Гул отхлынул, и сплыл, и заглох…»), Багрицкого («По рыбам, по звездам / Проносит шаланду: / Два грека в Одессу / Везут контрабанду…»), Гумилева («Пуля, им отлитая, просвищет / Над седою, вспененной Двиной, / Пуля, им отлитая, отыщет / Грудь мою, она пришла за мной…»), Тихонова («Мне якут за охотничий нож / Рассказал, как ты пьешь с медногубым и какие подарки берешь…»), а также Киплинга («У острова Патерностер спит она в синей воде / На глубине сто футов — я отметил на карте где…») и многих, многих других…
Сегодня, когда я пишу «любимых им и мамой поэтов», я беру на себя смелость и ответственность говорить от их имени. Когда они встретились, она была совсем юной, а отец достаточно зрелым и зорким человеком. И безусловно, в большой степени его литературные предпочтения формировали и ее вкус[386]. Но она обладала и собственным талантом слушать, слышать и воспринимать стихи.
Читала мама стихи бесподобно, безо всяких театральных эффектов, а только следуя за интонацией, заявленной самим поэтом (надо отдать должное: многие стихи она слышала в «авторском исполнении»). И по сей день, открывая тот или иной сборник, я часто слышу ее голос. И меня мама «подталкивала» к писанию стихов. Вероятно, она полагала, что дар к слову передается по наследству. Может быть, она была и права, но это с ее голоса я училась гармонии русской речи.
* * *
Покидая в 1980 году Советский Союз, я не имела права взять с собой какие-либо письма. Позже стараниями близких друзей мамины письма мне были пересланы во Францию[387]. И листики, исписанные знакомым почерком, аккуратно уложенные в папку, нашли свое место среди моих бумаг. Они стали для меня реликвией, живым свидетельством маминой любви к нам, к нашей семье. А также свидетельством ее любви к Боре и ко всему, что было связано для нее с его именем.
По многочисленным свидетельствам в годы своего первого замужества часто письма в Семенов «от себя и от Бори» писала мама (одно из таких писем хранится в Семеновском краеведческом музее). И продолжала писать Таисии Михайловне до самых последних своих дней.
Мамины письма уже готовились мною к публикации, когда летом 2010 года в Ялте среди семейных бумаг мой брат обнаружил письма Таисии Михайловны к маме (11 писем), которые я считала утерянными навсегда. Помимо естественной радости для меня, публикатора, это была необычайная удача: в переписке двух женщин зазвучал на редкость гармоничный дуэт.
Из переписки явствует, что связь мамы и бабушки не прерывалась ни после ареста отца, ни во время войны, ни в послевоенное время. В этом я вижу свидетельство не только искренней взаимной привязанности, но и акт гражданской солидарности. В 1938 году, почти вслед за сыном, был арестован и мой дед, Корнилов Петр Тарасович[388]. Бабушка на долгие годы была заклеймена как жена и мать врагов народа, от контактов с которой отказались многие близкие люди. Мамины письма к ней и ее письма к маме были той цепочкой, которая не только связывала двух женщин, но и служила моральной преградой темным силам, не давая им торжествовать свою полную победу.
Их письма говорят сами за себя. Если они местами и нуждаются в фактологических комментариях, то никаких дополнительных пояснений не требуют: оба адресата прекрасно владеют языком, одинаково оценивают ситуацию, обе уверены в невиновности своих близких. И обе по мере своих сил включаются в борьбу за восстановление их добрых имен. И, слава Богу, доживают до этих дней.
Для публикации я отобрала в основном те письма (мамины письма привожу в сокращении), которые связаны с биографией и с творчеством Бориса Корнилова, с периодом его посмертной реабилитации и последовавших за ней изданий. Некоторые письма я сопровождаю моими комментариями, которые, надеюсь, отвечают на часть возможных вопросов. (Многие письма не датированы, даты в угловых скобках я указываю по контексту, нумерация писем — условная.)
Но не менее важной темой и не менее важным персонажем в этой переписке оставалась я, девочка, соединившая кровно маму и бабушку. Маминым письмам можно доверять во всем, кроме одного: несмотря на настойчивые просьбы бабушки, несмотря на данные ей обещания, мама так и не открыла мне тайну моего появления на свет. Зная, что смертельно больна, она не хотела лишать меня — еще раз отцовской защиты, оставлять круглой сиротой. Теперь-то я знаю, что правда не послужила бы мне во вред. Но мама этого не знала.
Моя печаль еще и о том, что трудно было маме нести груз этой тайны. Ей необходимо было делиться со мной теми бесценными свидетельствами о времени, в котором прошла ее молодость, о тех ярких людях, с которыми свела ее судьба. А их было немало: Мейерхольд и Зинаида Райх, Шостакович, Балтрушайтис, Люба и Валя Стеничи, Зощенко, Ольга Форш, Багрицкий — да всех и не перечислишь. Я уже не говорю о друзьях-товарищах отца: Павел Васильев («самый ни на есть раскучерявый»), Ярослав Смеляков, Николай Заболоцкий, Николай Тихонов. Список этот можно длить и длить. Мама поставила перед собой трудную задачу: она хотела, чтобы я знала контекст, в котором она жила, чтобы я знала и о своем отце — не зная только, что он мой отец. И заговор молчания вокруг моей истории в конце концов обернулся и заговором молчания о семи годах жизни Бориса Корнилова с Люсей. Это невосполнимая потеря: время ушло, умерли его свидетели, спросить о том, как это было, не у кого. И в этом тоже преступление власти: разорвать связи, убить память, исказить не только историю, но и саму суть жизни, суть каждого человека и суть самого понятия человечность. Будем же себя успокаивать тем, что имя Бориса Корнилова не кануло в небытие.
Однако в те годы, когда семья и близкие люди хранили память о нем, страна создавала о поэте свои собственные легенды. Увы, мифы легко поддаются мимикрии. Обилие вольных допущений, ошибок, а то и просто спекуляций исказили и образ Бориса Корнилова, и его биографию. Сегодня эти искажения щедро растиражированы Интернетом. На эту публикацию меня подвигло желание поделиться той долей правды, которая мне доступна. И понимание, что, кроме меня, никто этого сделать не сможет: «я — последний из вашего рода…»[389].
* * *
К бабушке в Семенов я приезжала многократно, один раз — с маленькой Маринкой; познакомиться с Таисией Михайловной приезжал и Борис, мой муж. Встречи с бабушкой, ее рассказы, ее замечательная образная речь в какой-то мере восполняли то, что было отнято у меня: живой образ отца, образ юной мамы.