5/I—1930. Тридцатые годы
Буду как бы писать Юрию письмо, легче и охотнее как то пишется.
Юрий, я похожа на Пенелопу, то, что навяжу у тебя в комнате, распускаю по выходе. Два раза я почувствовала сильное отчуждение, и затем отрешение, отказ от тебя. Первый раз, когда ты сказал, что у тебя будет ребенок.
9/II—30
Больше месяца не садилась за тетрадь.
Сейчас чувствую невозможность записывать что-нибудь хоть немного логично.
I. Юрий ухаживает за Мусей. Она нравится ему, быть может, он любит ее…
Я — в отставке. Да, да, в отставке. Юрий не зовет меня больше к себе, не спрашивает, почему не звоню. Живу провалами. То, как третьего дня, решила — «сойдусь с ним», то холодно пожимаю плечами, и как сейчас, абсолютно равнодушна. «Ты умерла, ну что ж, ну что ж».
Эх, да на кляп!
Юрочкиной «влюбленности» хватило ровно настолько, пока не подвернулась девчушка красивей меня. Но иногда мне кажется, что все-таки «побежу» я. Как это глупо, мелко и гадко.
Что я теряю? Его общение? В конце концов — нет. Его поцелуи? С болью я отказалась от них еще «до Муси». Да что там судить. Неладно тут что-то со мной!
Увижу ль его сегодня?
А в общем, ни он, ни В<ладимир> В<асильевич> — не то, не то… Быть может, Борис? Или я уже окончательно не люблю его?
Как все запутано, как я много теряю времени и энергии на все это. Учусь с трудом, пишу с натяжкой. Плохо. Бываю у В<ладимира> В<асильевича>, после чувствую отвращение к нему и к себе за то, что допускаю лапать себя. Недавно была тоска, словно воспоминание.
Сегодня все противны.
28 февраля 1930 года
Прошло. Юрий прошел. Любить некого. Не В<ладимира> В<асильевича> же любить. На любовь к Борьке смотрю как на дело прошедшее. Перечитываю его письма к Т<атьяне> С<тепениной>, боли как будто нет. Целую, живу с ним, иногда чувствую нежность и жалость, иногда верю. Ведь это нечестно, зачем я живу с ним? Что меня удерживает? Боязнь остаться одной, совсем одной, привычка, «бытовая инерция»? Да, пожалуй. Нудно мы с ним живем, безрадостно, гадко, — а живем! Жду, когда все придет и сделается само собой.
Раньше, в 29 г<оду>, весной и зимой каждый день ждала радости от любого явления, а теперь ведь радости-то прибавилось, — такая Ирочка прелестная, интересная учеба, работа… А просыпаюсь с сознанием тяготы, что-то сосет, чего-то не хватает. Не любви, пожалуй… Не пишу ничего, чувствую, что надо как-то перестроиться, как-то громко заговорить. И не могу пока.
Юрий не советует издавать книгу. Что ж, верно. Да, не стоит, не стоит, хотя и тяжело от нее отказаться.
Юрий мне безразличен. И не скучаю. И почему-то не хочу, чтоб Муся и он сходились. Не из-за себя! Марию я люблю ужасно, она красавица, она какая-то особенная, я «обожаю» ее. А сейчас такая усталость, и так много, так много дела…
Поссорилась с В<ладимиром> В<асильевичем>. Обойдется.
И думать об этом сейчас неохота почему-то.
Бориса нет.
7/III
Такое нервное состояние — схватишься за одно, над тобою висит другое, третье, — до бесконечности.
Сколько я дел нахватала. И вечно не распределить времени. И между тем, более чем когда-либо ощущаю необходимость дневника. Я чувствую, что поворот уже есть, что нужны еще какие-то сложные, стремительные наступления на себя. Первым наступлением был бы развод с Борисом. Мне кажется, что та вакуоль, образовавшаяся в густой протоплазме внутреннего бытия, происходит именно из-за этого. Вот, работаю, думаю, охватывает то радость, то гордость за страну, думы о будущей работе, любви (!) и вдруг ощущаю какую-то ненужную, позорную, сосущую пустоту, ведущую неведомо куда. Переутомление, неврастения, должно быть — это неудовлетворение.
Хожу на Путиловский[320], как в страну чудес, с некоторым трепетом. Прихожу в мастерские, жмусь к стенам, все время боюсь приближения крана, боюсь, что мешаю, боюсь, что чуждая. И это неправильно. Ведь я тоже прихожу работать, и труд мой тяжел и сложен.
Я взялась за большую, за ответственнейшую задачу, я хочу выполнить ее, вооружившись всеми творческими возможностями и научными запасами.
Но если б это единственная работа! Увы! Сколько недоделанного, ждущего меня — и доклад «теория творческого метода», который хочу сделать очень значительным, и несчастный Лермонтов, и консультация, и <Пантя?> — инженер, которому надо уделить окончательно — день, и крейсер «Аврора» и т. д. и т. д.
А совхоз? А свои стихи? А поэма? А хвосты, волочащиеся позади меня?! Я…[321]
9/III
Муся и Юрий сидят, хохочут…
Я почти жалею, что не сошлась с ним, хотя бы один раз. Что это? Как скверно.
19/III
Муся ушла к Юрию. Она жена его.
Странные чувства бродят во мне.
Какая-то истерическая нежность, чуть ли не заискивание перед ними. Они кажутся мне счастливыми, а я себе — несчастной…
Когда я подумаю, что Муська может в любое время подойти, поцеловать его, что она ему дороже всего, я чувствую себя совершенно одинокой. На набережной, как тогда, когда мы шли одни, и — наступила зима. Мы шли все глубже и глубже в зиму…
Я ревную Юрия к Мусе, а Мусю к нему.
Но ведь все, все отрезано?! Господи, все отрезано… Ну, ну и пусть. Что мне, действительно, хочется «великих людей»?
Странное у меня состояние. Ласки Бориса воспринимаю тяжело и нехорошо. Не оттого, что он любимый, а из-за того, что хочется испытать «то». Я возбуждаю себя совершенно искусственно. Когда он трогает меня, я нарочно называю про себя все это самыми подлыми именами или представляю себе, что я — не я, и он — не он, в общем, это, конечно, если и не разврат, то уже глубоко искусственное, ложное, гадкое.
Отчего? Оттого, что приелось? Оттого, что не люблю я его уже? Тогда, какого же черта я живу с ним? Расчет? Привычка? Крохи чувства? Жалость? Да, все это заставляет меня жить с ним. Но с осени я перееду в Дом-коммуну, там будет Юрий, Муська…[322] Борька не хочет переезжать туда. Ну и пусть. Пусть это только совершится более или менее безболезненно.
Да, да, я человек компромиссный, я сволочь по натуришке.
Иногда мне кажется, что я просто приспособляюсь. К кому? К чему? Опять Бог и Мамона. Нет, нет, уже не Мамона и не Бог, а я сама. О, против меня прошлогодней — я теперешняя — большая разница. Но все же многое.
С В<ладимиром> В<асильевичем> «помирилась», но яснее ясного для меня теперь то, что мы чужие в основе. Смешно, когда он произносит «это против исторического материализма» или еще «не искажайте исторический материализм» — получается смешно, и немного жалко — за старческое.
Все страшно сбивчиво. Но боюсь я самоанализов.
Скоро, скоро хорошая, честная жизнь? Но когда же? Уже 20 мне. Или когда встречу «его»? Или никого сейчас не надо? А ведь пока останусь с Борькой, и может, даже и летом поеду с ним…
Эх, не дело все это, не дело. Они правы, не уважая меня за нерешительность.
Ну, надо поработать.
А — я забыла приписать — несмотря на холодность к Б<орису> я все время нахожусь во власти чувственных переживаний. Я вижу чувственные сны. Я видела недавно Кольку Молч<анова>[323]. Как мы поцеловались с ним, горячо, захватывающе. Я хочу так целоваться. Эх, что-то не так.
Я хочу жизни — много, много…
А вот не пишется и не пишется.
11 апреля 1930 г<ода>
Наконец-то могу писать много-много. Но все не то, не то я пишу. Все копаюсь в своих мелких переживаньицах, наверняка мещанских.
Отчего так часто чувствую подавленность? Чего же мне не хватает? Кажется, все прекрасно. Или мне надо похвал, надо тешить свое тщеславие? Или, черт знает чего…