Когда академик Иван Петрович Павлов в близком дружеском кругу с мудрым прищуром говаривал: «Прекрасный человек Николай Иванович Бухарин, но какой он, к черту, большевик? Обыкновенная русская интеллигентная сопля», он ведь не просто давал нелестную и, в общем-то, не совсем верную характеристику полюбившемуся ему большевистскому лидеру, он отрабатывал тезис своей защитительной речи на будущем судебном процессе по делу о преступлениях левоэкстремистского, авантюристического режима: «Господа присяжные заседатели! Николай Иванович Бухарин примкнул к злодеям исключительно по слабости характера. Взгляните на него: ну какой он, прости Господи, большевик, — обыкновенная русская интеллигентная сопля!» — может, и скостят… срок.
Надо сказать, что умные и хотя бы по-марксистски образованные лидеры большевистского переворота превосходно понимали всю обреченность своей затеи. Ленин в начале 1918 года с гордостью говорил Троцкому: «Мы продержались уже на месяц больше, чем Парижская коммуна». Тогда зачем они все это затеяли? Зачем подобрали власть, валявшуюся на улице? Детонатор, зерно, которое погибнет, но даст урожай сторицей. Нас уничтожат, но мы дадим толчок мировой революции: сначала в Германии, где самая многочисленная марксистская рабочая партия, потом в других странах.
Понятно, что любого подростка, любого юношу привлекают авантюры, привлекает азарт борьбы с неясным исходом. С другой, вражеской стороны белогвардейский молодой поэт Арсений Несмелов с гордостью писал: «Смешно, постарели и вымрем / в безлюдье[14] осеннем, нагом, / но помни, конторская мымра, / сам Ленин был нашим врагом!» Однако было и еще кое-что помимо авантюризма, что привлекало к большевикам Бориса Корнилова и таких, как Борис Корнилов. Мир (даже изломанный и перекореженный), окружавший их, был привычным, обычным миром. И как во всяком обычном и привычном мире, в нем была скука и несправедливость, и злоба, и обиды, и одиночество, а большевики обещали построить новый, невиданный мир, где все будут веселы и счастливы, где «Счастье для всех… даром… никто не уйдет обиженный!» (А. и Б. Стругацкие. «Пикник на обочине»[15]). Как этим не увлечься? «Вот вам классовый ветра анализ, наша легкая сила живая, / снова девушки засмеялись, / рыбьей стайкою проплывая».
Борис Корнилов — романтик. Он родился в городе Семенове 29 июля 1907 года. Родители — провинциальные учителя. Отец — участник Первой мировой и Гражданской войн. Один год, с 1920 по 1921-й, прослужил управделами уездной комиссии по борьбе с дезертирством. Потом учительствовал. Последняя должность — директор школы для взрослых в городе Семенове. Там его и арестовали вскоре после расстрела сына. Гребли всех подчистую. План выполняли. Вернемся в 20-е годы. В школе Корнилов полюбил баллады Жуковского. Отроческая эта любовь осталась в нем на всю жизнь. Своему выдуманному герою Гражданской войны он дает имя из баллады Василия Андреевича — Громобой. Но что гораздо важнее: одной из самых обаятельных и плодотворных черт поэтики Корнилова оказывается оксюморонное сочетание советского канцелярита, советской бытовой речи и вокабуляра баллад первого русского романтика. «У меня к тебе дела такого рода, / что уйдет на разговоры вечер весь, — / затвори свои тесовые ворота / и плотней холстиной окна занавесь». Такая пушкинско-жуковская струна в кровавом советском тумане.
Эффект ошарашивающий, немного комический, сюжетный, потому что с ходу задается загадка, создается сюжетное напряжение, не сразу поймешь, что речь сейчас пойдет о любви и ревности, о любовном соперничестве.
Ведь первые два стиха — нормальная речь партийно-хозяйственного руководителя среднего звена: «Товарищ Парамонова, у меня к тебе дела такого рода, что уйдет на разговоры вечер весь: не выполнен план по удою молока, опять (в который уже раз) сорваны хлебопоставки». Вторые, балладные, Жуковские строчки, загадки тоже не разрешают, поскольку о хлебопоставках (как и о любви) тоже разговаривали за плотно затворенными воротами и занавешенными окнами. След Жуковского обнаруживается чуть ли не во всех балладах Корнилова. Натуралистическая, написанная с использованием жестоких средств современной Корнилову образности немецких экспрессионистов, «Война» при внимательном рассмотрении оказывается вариацией на тему первой баллады Жуковского (и вообще первой русской баллады) «Светлана».
У Жуковского невеста умоляет бога войны вернуть ей жениха, и жених возвращается… мертвый, забирает ее с собой в смерть, в могилу. У Корнилова муж будит жену среди ночи и говорит ей о том, что видит свою близкую смерть на войне. Он так ее видит, что он, вообще-то, уже мертвец. «Жена моя! / Встань, подойди, посмотри, / Мне душно, мне сыро и плохо. / Две кости и череп, / И черви внутри, / Под шишками чертополоха. / И птиц надо мною нависла толпа, / Гремя составными крылами. / И тело мое, / Кровожадна, слепа, / Трехпалыми топчет ногами». «Ты обручилась не со мной, со смертью», — говорит жене герой баллады Корнилова, продолжая тему «Светланы». Даже финал «Войны» перекликается с той давней русской балладой. Светлана просыпается, ночной морок рассеивается, жених возвращается живой, ну не очень здоровый и целый, подраненный, но возвращается! «О, не знай сих страшных снов, ты, моя Светлана!» И герой баллады Корнилова заставляет себя скинуть ночной кошмар: «Жена моя! / Песня плохая моя, / Последняя, / Я протестую!»
Вообще, баллады консерватора, монархиста, мистика Жуковского парадоксальным образом пришлись ко двору советской революционной лирике. Сюжет, виртуозное владение стихом — что еще надо молодой поэзии? Борис Слуцкий вспоминал, что со своим другом, Михаилом Кульчицким, в 10-м классе, уже готовясь стать профессиональными поэтами, они перекладывали баллады Жуковского «лесенкой» Маяковского. Получалось эффектно, повторимся, оксюморонно.
Но, помимо романтизма, было и еще одно обстоятельство, влекшее к большевикам. Большевики, городские жители, несли с собой культуру — ту культуру, к которой тянулся Борис Корнилов. Стихи Пушкина и Жуковского, Есенина и Нарбута (которые он полюбил позднее) издавались не в деревне, а в городе, в советских издательствах, потому что других тогда не было. Да, Борис Корнилов любил деревню и с восторгом описывал косьбу, туес, из которого пил квас, лошадь, которую кормил хлебом, но слова, соответствующим образом организованные, чтобы описать, то есть воспеть, все это, дал ему город, в котором были большевики. Во всяком случае, они были знаком города. Вот Борис Корнилов и стал большевиком и был им до последнего своего расстрельного часа, до самых своих кромешных, пыточных дней: как присягнул на верность мировой революции, так и остался ей верен.
Разумеется, в околочоновском[16] отрочестве Корнилова было еще одно обстоятельство, которое нельзя сбрасывать со счета. А оно было важно. Именно для революции, для Гражданской войны. Об этом обстоятельстве написали два принципиально разных писателя в двух своих прославленных книгах: «Кровь легла промеж нас, но ить не чужие ж мы?» (Михаил Шолохов. «Тихий Дон»), «Это ведь только в плохих книжках живущие разделены на два лагеря и не соприкасаются. А в действительности все так переплетается!» (Борис Пастернак. «Доктор Живаго»).
«Переплетение двух лагерей в деревенской действительности» России после Гражданской войны Борис Корнилов не мог не увидеть, не мог не почувствовать. Вот что пишет современный историк Борис Колоницкий в своей статье «Красные против красных» (статья еще не опубликована, и я благодарю Бориса Колоницкого за предоставленный материал)[17]: «Не всегда можно понять, где „свои“, а где „чужие“: молодой советский работник губернского уровня, бывший прапорщик военного времени, справляет свадьбу в родной деревне. Гуляют знатно, запасы самогона соответствуют значимости события, приглашены видные люди… Сельские дипломаты и знатоки деревенского протокола внимательно смотрят за тем, чтобы визиты местных чекистов, приехавших из города, и вожаков бандитов, контролирующих соседний лес, не совпали по времени. И те и другие были школьными товарищами жениха».