Павел Шафиров только посмеивался, когда реб Залман продолжал недоумевать.
— Боги давно уже не мешаются в земные дела, — говорил он, — просто потому, что их нет, а человеки предоставлены сами себе, равно как и вся жизнь на земле. И молитвы повисли в воздухе точно так же, как и брань человеческая, как все человеческие речения, как блеяние овец и мычание коров.
— Но что делать, что делать? — вопрошал реб Залман, заламывая руки. — Как жить, если Бога нет? Я верил, что он управляет всеми делами людей...
— Всеми делами управляют цари, короли, герцоги и прочие земные владыки, а помогает им ваша братия: раввины, попы, пасторы, муллы и прочие, кормящиеся Божиим именем. И как ты видишь, тщетны их молитвы и их попытки направить человечество на праведный путь. Народы воюют друг с другом, убивают друг друга с именем своего Бога на устах. Воюют друг с другом и религии, хотя на словах они призывают к миру и милосердию.
«Прав он, прав, — думал реб Залман, но всё равно отвергал его кощунственные речи. — Начитался он вредных сочинений и оттуда черпает свои кощунственнее речи. Но ведь в них почти всё правда. Как же быть, кому и чему верить? »
А этот Поэль продолжал свои насмешки:
— Ты погляди на эти шествия крестного хода. Ну чем не языческие церемонии? Маскарадные одежды, колпаки, заклинания, магические картинки на шестах... А эти церковные церемонии! Впрочем, у тебя ничуть не нелепей...
— Молчи, богохульник! — вопил реб Залман, впадая в совершенное неистовство. — У тебя нет ничего святого!
— Святого у меня в самом деле ничего нет, — усмехался Павел, — один только здравый смысл. Но у служителей Бога он не в почёте. Один из христианских столпов так прямо и говорил: верую, потому что абсурдно. И я благодарен ему за откровенность.
— Ох, если бы тебя услышали там, — и реб Залман тыкал рукою куда-то вверх, — пришлось бы тебе гореть в срубе, как расколоучителю протопопу Аввакуму и его соумышленникам.
— Откуда ты знаешь? — удивился Павел.
— А поп Спиридон в церкви Феодора Студита, куда я хожу как новообращённый, говорил в проповеди. Мол, и среди православных нашлись отступники, и власть с ними жестоко расправляется.
— Видишь, какой абсурд: в Бога надо веровать по-уставному, а если не так перекрестился, то достоин смерти.
— У них свои законы, — пробормотал реб Залман.
— Теперь они и у тебя, — засмеялся Павел и продолжал: — А скажи, ты чувствуешь, что с крещением тебя осенила благодать?
— Ничего я не чувствую! — огрызнулся реб Залман. — Наверное и ты как есть истукан.
— Истукан и есть, но мыслящий. Вот уже почти сорок лет, со времён Смоленска, во мне зрели и росли вширь и вглубь эти размышления, которые ты называешь еретическими и нечестивыми. Но ведь у меня есть и единомышленники, Залман. И среди них знаешь кто?
— Кто?
— Боярин Фёдор Головин. Правда, он осторожничает и ничего прямо не утверждает. Но однажды он благосклонно выслушал меня и согласился. Сказал только, что церковь нужна для духовного управления людьми, для управления и исправления — так он сказал. Поэтому наш молодой государь всячески подпирает её, хотя и восстаёт против, как он говорит, обрюхатившихся её служителей.
— Как? Сам боярин?
— Сам боярин, — подтвердил Павел. — А от другого боярина я похожие речи сам слышал. Правда, было это лет двадцать назад.
— От кого же? — Глаза Залмана загорелись любопытством.
— От Василья Васильевича Голицына, тогда начальника Посольского и иных приказов и Царственный Болыния Печати и государственных Великих посольских дел сберегателя, вот как. Он ничего тогда не боялся, потому что был в великой силе и славе. Это был человек светлого ума и больших знаний. А вот просчитался и теперь в жестокой опале.
— Чего так, если он был такой умный? Умных, слышно, наш государь уважает.
— А потому, что связался он с царевной Софьей, сделал её своей полюбовницей. А она, видишь ли, хотела извести своего братца Петра и самой сесть на царство.
— Где ж она теперь? Не могли же её казнить, царскую-то дочь?
— А в Девичьем монастыре за Москвой. В строгом затворе. Стрельцы её стерегут. Так что и сильные мира сего страждут из-за своей любви к власти, властолюбия своего.
Не удивился тому, что о судьбе царевны Залман-Зиновий не наслышан — толки о ней пресекались и уста замыкались.
И Павел Шафиров не переставал изводить его своими кощунственными речами. Вот-де просвещённый князь Василий Голицын так объяснял убеждённость простолюдинов во всемогуществе Бога: в стародревние времена жрецам было проще всего валить всё на него, ибо других объяснений в ту пору не знали. А потом человечество стало прозревать и находить простые и понятные объяснения феноменам природы.
— Ну и что? Отчего я должен верить этим объяснениям? Бог сотворил — просто и понятно, а эти учёные толкования поди ещё разберись...
«Нет, его не сдвинешь», — убеждался Павел. С Богом ему и в самом деле проще, и мысль спит себе спокойно, не пробуждаясь никогда, не тревожа естество. И отступился. А с другими бывшими единоверцами он вступать в подобные разговоры опасался, зная, сколь ненадёжны. Копьевы, с которыми породнились Шафировы, отдав свою дочь за Петра, занимались себе торговлей и богатели. А потому и знать ничего не знали, на своём Копельмановском прошлом раз и навсегда поставили крест. Осьмиконечный, разумеется. Веселовские, три брата, отличавшиеся толковостью и знанием языков, делали карьеру уже на дипломатическом поприще. С остальными же бывшими смолянами его уже не связывало ничего: иные ровесники давно лежали в земле, а с их отпрысками его тем более ничего не связывало.
Меж тем на Москве было беспокойно. Невзирая на лютование князя-кесаря Фёдора Юрьича Ромоданского, пошли толки о том, что стрельцы подкопались под Девичий монастырь, желая снова призвать во власть царевну Софью, которая им мирволила. С таковым намерением из Азова и Великих Лук объявились в Москве беглые стрельцы и стали мутить посадских.
Царь указал оставить в Азове четыре стрелецких полка и шесть солдатских, а всего тех стрельцов было сверх двух с половиною тысяч, ведено было им заняться городовым строением, к чему они были непривычны. Да и на Москве оставались у них семьи и доходные промыслы, сытая спокойная жизнь безо всякого принуждения. А тут — на тебе: зиму и лето в басурманской стороне со скудным харчеванием, да и того гляди жди возвращения проклятых турок, кои захотят отбить Азов.
Возмущение зрело. Во всём винили царя-антихриста, спознавшегося с иноземцами и пренебрёгшего своим православным людом.
Беглые стрельцы били челом начальнику Стрелецкого приказа князю Ивану Борисовичу Троекурову: жизнь-де наша несвычна, невмоготу она, против обычаев...
— Да как вы смели бежать государевой службы! — заорал на них боярин и ногами затопал в красных сафьяновых сапожках. Страховиден из себя стал: глаза выкачены, кровью налились, будто вот-вот выскочат, брюхом трясёт, брызги изо рта летят. Окружили его дьяки и подьячие, головами укоризненно качают.
— Будь милостив, боярин, — знай себе твердят стрельцы, — нету более нашей мочи, оборони нас от таковой тягости.
Обернулся боярин, стал шептаться с думным дьяком Акифьевым.
Дьяк оборотился к стрельцам и молвил:
— Хоть боярин и зело гневен, но велел избрать четырёх особо доверенных для переговоров. Пусть и они завтрева сюды придут, и тогда будем с ними разговоры разговаривать. Да подайте челобитье на бумаге.
На следующий день подали челобитье. В нём были жалостливые слова: «А в Луцком уезду для прокормления хлеба по миру многие просились, а нас не отпускали; а которая наша браты ходили кормиться именем Христовым, и те от нас многие батоги биты перед Разрядом».
— Только боярин не разжалобился, а велел выборных взять под караул, а остальным возвернуться, отколь бежали: в Азов либо в Великие Луки.
У боярских хором волновалась толпа — около двух сотен стрельцов, некоторые с жёнами и детьми. Кричали без стеснения: