— Значит, считаешь… — упрямо повторил Стельмах.
— Нет. Всех — нет…
— Кого? Говори прямо! — Видимо, Стельмах всегда был неумолим в своей грубой прямоте.
— Пока не знаю… Этот человек оставил отпечатки пальцев…
— Плохо наше дело. — Ядовитая желчь наполнила слова Стельмаха. — Да и твое, Коленька, не лучше. — Он обвел пристальным взглядом всех, кто был в кабинете, — Скисли, граждане преступнички? По законам детективного действия придется вам оставить на посуде отпечатки пальцев. Для сравнения. Смелей, смелей, нельзя обижать гостеприимного хозяина…
Он размашисто написал на бумажной салфетке: «Преступник Стельмах» и накрыл этой салфеткой свой бокал. Вскоре рядом встал другой бокал с салфеткой «Коврунов», затем «Алябин»…
— Коля, скажи, что это так… шутка! — Захар Федотович не верил в серьезность происходящего. Он будто ждал, что кто-то сейчас не выдержит, рассмеется… Но все же вынул толстыми пальцами из внутреннего кармана пиджака авторучку. — И мне надо расписываться?
— Извини, Захар…
Сергея тоже поразил этот крутой поворот в застольной беседе. Сначала он подумал, что именно так, честно и прямо, надо все сказать своим друзьям. Пусть помогут разобраться, посоветуют. Но Николай Николаевич, похоже, не приглашал их к откровенности. В его последних, чуть смягченных интонацией словах было что-то вызывающее и категоричное. Даже сочувственно поданные, они не скрыли смысла, беспощадно равнодушного, как приговор.
Угрюмая тревога повисла в кабинете.
Николай Николаевич был внешне спокоен. Он стоял с бокалом в руке и рассеянно оглядывал полки бара.
Чтобы как-то привлечь его внимание, намекнуть, как неловко и оскорбительно совершаемое им, Сергей тоже взял салфетку, приложил ее к стене и крупными буквами вывел «ИЛЬИН».
Но Николай Николаевич сделал вид, что не заметил этого. И лишь когда на сервировочном столике выстроились в ряд шесть бокалов, покрытых именными салфетками, сказал примирительно:
— Не сердитесь. Мне нелегко было… Через два-три дня все выяснится, и мы снова встретимся здесь, снимем напряжение хорошей выпивкой…
— Думаю, что не снимем, Коля, — задумчиво произнес Алябин. — Ты выразил ко всем свое отношение, как на исповеди… Спасибо тебе…
Шумно выдохнув, поднялся из кресла Стельмах.
— В общежитии культурных людей есть обязательная «презумпция честности», или, как говорил Николай Иванович Вавилов, «гены порядочности». Это некий моральный императив, без которого немыслимо существование интеллигента… Поэтому мне здесь делать нечего… Буду ждать результатов твоей экспертизы… Прощай!
Сделав шаг к дверям, он вдруг осел на правую ногу, прислонился к шкафу. Сергей подхватил его под руки и опустил в кресло.
— Дайте валидол… Лучше нитроглицерин… — прошептал Стельмах побелевшими губами.
Николай Николаевич суетливо пошарил в карманах пиджака, вытащил стеклянную трубочку с нитроглицерином и торопливо протянул ее Стельмаху.
— От тебя не возьму… — Стельмах даже отвернулся.
Тогда Коврунов с не свойственной ему поспешностью вырвал из рук Николая Николаевича трубочку и, откинув пальцем пробку, ссыпал несколько белых крупинок на ладонь Стельмаха. Спустя несколько секунд Стельмах медленно поднялся, пошел к двери.
Коврунов взял его под локоть.
— Я тебя подвезу.
Проводив гостей, Николай Николаевич подошел к столу, налил в фужер водки и залпом выпил. Сейчас он выглядел постаревшим, сломленным, будто впервые встал с постели после долгой болезни. Плечи опущены, за стеклами очков мутные, ничего не выражающие глаза, мелко подрагивающие старческие руки.
— Ну что, братец, — сказал он, обращаясь к самому себе, — наделал делов!
— Да уж, — отозвался Захар Федотович. — Как теперь выпутываться будешь?..
Алябин возразил:
— Зачем ему выпутываться? Это забота того, кто унес сундучок!.. А я догадываюсь, кого ты подозреваешь… Коврунова, да?
— Никого я, братцы, не подозреваю, — искренне признался Николай Николаевич. — Нашло на меня… Ну и сотворил такое… мерзкое сотворил… — Он повернулся к Сергею, усмехнулся: — И вы меня осуждаете?..
— Как бы это вам сказать… — начал Сергей.
— Говори прямо, помня о том, как юный Аристотель заявил о своем седовласом учителе: «Платон мне друг, но истина дороже».
Николай Николаевич распрямился, прошелся по комнате, но, снова услышав голос Сергея, остановился, раскачиваясь из стороны в сторону.
— Напрасно вы не предупредили меня о своем замысле. Я бы вас отговорил… Обидно получилось… Всех обвинили…
— Не обвинил, а пригвоздил к позорному столбу, — уточнил Алябин.
— Пожалуй, это вернее… А если никто из ваших товарищей не причастен к этому? Я понимаю, вы хотели всех ошеломить, неожиданным напором добиться признания. Но не подумали о том, что виновный вряд ли сознается в присутствии своих товарищей. В общем, извините меня, исполнение было неудачным, любительским. А придуманные вами отпечатки пальцев… Тут уж явный перебор…
— Придуманные? — воскликнул, не веря своим ушам, Захар Федотович. — Ну ты даешь, Николай!
Николай Николаевич потускнел, глянул на Чугуева пристыженно, как на строгого учителя.
— Да-а, наломал ты дровишек… — спокойно, как бы размышляя вслух, произнес Алябин, — Недавно мне рассказали дикую историю. Под Смоленском два парня-остолопа нашли в лесу фашистский блиндаж. А в нем склад с оружием и одеждой. Нарядились они в эсэсовские шинели, фуражки, взяли по автомату и двинулись в соседнюю деревню. А там в крайнем доме старички отмечали золотую свадьбу… Так эти два балбеса решили поразвлечься. Вошли в дом, подняли автоматы и заорали: «Хенде хох!» Представляете ситуацию?.. У старых людей война еще в крови, в генах ужасом засела… Подняли они руки. А балбесы командуют: «Выходи!»… Вывели всех, лицом к стене поставили… Но тут старички опомнились, скрутили балбесов, намяли им бока…
— К чему ты это рассказываешь? — спросил Захар Федотович.
— Мне в назидание. — Николай Николаевич вздохнул, зябко поежился, — Я ведь тоже, Захарка, учинил моральный расстрел… И меня надо бы, как тех балбесов…
— Крутовато взял…
— Да нет, не крутовато. Вот сейчас думаю, как я завтра в институт явлюсь? Какими глазами посмотрю на Коврунова, Стельмаха? Что мои извинения? Сказанного не воротишь…
Нелогичными, необъяснимыми казались Сергею резкие переходы в поведении Николая Николаевича. Это была блистательная и чудовищная мутация, словно в нем давно рвался наружу неистовый актер, мечтавший сыграть все роли любого многонаселенного спектакля. Такая возможность представилась сегодня, и заждавшийся актер поражал зрителей светской изысканностью и мстительным гневом, джентльменской широтой и воспаленным самолюбием, царским величием и рабской покорностью. А в эту минуту фигура Николая Николаевича олицетворяла безутешное горе, лицо исказило нестерпимое страдание.
Игра? Не хотелось в это верить. Сергей видел, каким искренним и правдивым было его раскаяние. Похоже, в характере этого человека, как в реторте, основательно смешаны сила, слабость, прямодушие, лукавство — все, что присуще людям, только проявляется каждое из этих качеств ярче, эмоциональнее, острее, чем у других.
— Покаяться прилюдно надо, грешник Микола, — посоветовал Захар Федотович. — Перед каждым чистосердечно покаяться. Пришли мы к тебе, как друзья, сидим, спорим, смеемся, а ты нас бах, бах палкой по голове. Я вот поначалу-то разнежился, возликовал в хорошей компании. Стих даже создал. Про тебя… А ты…
— Так прочитай стих, не уноси за пазухой, — попросил Алябин. Он один, пожалуй, не был огорчен, воспринимал происходящее философски рассудочно.
— Нет уж, не то настроение.
Но Алябин решил настоять на своем:
— Сделай милость, Захар, отвлеки от неправедных мыслей. Не уходить же нам отсюда, как с похорон.
— Да ну тебя! — отвернулся Чугуев.
— Смелей, смелей, мы ждем.
Захар Федотович взял с подоконника клочок бумажной салфетки, приблизил его к глазам и неровным, скучным голосом стал читать: