Правда, в долгие вечера одиночества его вдруг пронизывал холодящий озноб, и он ощущал себя жалкой избитой собакой, которая заползла в темный подвал, чтобы зализать ноющую рану. Боль порой долго не затихала, палящая и тягучая, сковывала его сознание.
Цыганка верно предсказала. Как она оказалась в милицейской машине? А, тогда они брали на Шелепихе банду Корявого… Прильнула к нему грудью, жарко задышала в ухо:
— Давай погадаю, лейтенантик! Всю правду о тебе знаю…
Сергей засмеялся, раскрыл ей ладонь.
— Только быстро. Подъезжаем…
— Быстро-быстро скажу… Счастливый ты будешь, богатый. Жену-красавицу встретишь. Но заразу примешь от дружков-приятелей своих. Долго, тяжело болеть будешь…
Как и большинство земных людей, оптимистично запрограммированных неким неопознанным оператором, Сергей тогда свято верил в устойчивость своей судьбы. Работа не оставляла времени на размышления о добре, зле, справедливости. Он ушел в кипящую милицейскую круговерть, как уходит любитель подводного плавания в морскую глубину, где риск, страсть, открытия. Просыпаясь от громкого телефонного звонка, он часто заставал сидящую у кровати маму, она смотрела на него с печальной надеждой, словно только что отвела взгляд от иконы, у которой молила здоровье и счастье сыну.
О будущем как-то не думалось, оно было затуманено, но он знал: за этим туманом голубое небо. Поэтому, когда ворвалась в его жизнь черная ошеломляющая буря, он оказался беспомощным, не готовым противодействовать. Буря разметала, разрушила все, что казалось вечным, — веру, оптимизм, доброту. Ее неожиданность потрясла его, и он надолго утратил способность к рассудочной оценке происходящего. Когда после 294 позорно-гнусных, пустых дней, проведенных в тюрьме, он мысленно перелистывал обрывки воспоминаний, не было связей между ними, не было последовательности в их бесконечной череде.
Но время не только старит, приносит болезни, оно и лечит. Чем дальше бежали дни, тем отчетливее проступало постыдно минувшее. И оказалось, что бесстрастная память ничего не выбрасывала из своих хранилищ, сохранилось даже то, что очень хотелось забыть.
Все началось, пожалуй, с того странного появления в его кабинете заместителя начальника отдела капитана Мартынова.
— Как продвигается дело с ограблением в гастрономе?
— Глухо, — признался Сергей. — Я уже начинаю верить, что кассу взяли призраки. Никто ничего не видел, никто ничего не слышал, а тридцати пяти тысяч как не бывало.
— Есть версии?
— Осталась последняя. Деньги взяли работники гастронома. Все вертится вокруг одного.
— Кого?
— Директора Сатрояна.
— Да, плохи твои дела. — Капитан подошел к столу. — А ты знаешь, кто его старший брат?
— Нет.
— Заместитель министра. Так что, братец ты мой, во-первых, подозревать Сатрояна — значит, компрометировать руководителей высокого ранга. Во-вторых, как сам понимаешь, в этой ситуации любые твои доказательства будут опровергнуты. Советую отбросить последнюю версию и закрыть дело.
— Советуете или приказываете?
— Приказывать не могу. Надо сначала узнать, что ты накопал.
— Много накопал. Можно отдельное дело заводить на Сатрояна. Но разрешите, я доложу вам об этом позже. Пока могу с уверенностью сказать, что банда Шестакова не распалась, а перешла жить под крышу Сатрояна. Она занимается уже не грабежом, а развозит его товары по всей стране, шантажирует, покупает нужных ему людей…
— Широко шагаешь! — удивился капитан. — Можешь доказать?
— Это могу. Но я вам говорю лишь о малой частичке…
— Ну-ну, дерзай, старший лейтенант. Пять дней даю, не больше…
А через два дня мать дрожащей рукой протянула ему конверт.
— Не сердись, Сережа, я прочитала. Он был не заклеен. — И присела на кушетку, со страхом глядя, как Сергей вынимает листок из конверта, читает: «Щенок, советую забыть к нам дорогу, чтобы мамаша не рыдала на твоих похоронах. Сик».
Это была вопиющая наглость. Сатроян открыто угрожал ему. «Сик» — он уже знал — так называли в узком кругу Сатрояна и его компанию.
Утром в подъезде своего дома он услышал хрипловатый голос из-под лестницы: «Сик последний раз предупреждает». И мощный удар по голове. Били профессионально, чтобы только оглушить. Когда Сергей пришел в себя, их уже не было. На макушке выросла огромная, с детский кулачок, шишка, которую со смехом разглядывали в райотделе…
Потом Сергея вызвал начальник райотдела — уставший от житейской суматохи, обрюзгший полковник.
— Телега на тебя пришла, — сказал он буднично, словно попросил придвинуть пепельницу. — Серьезная телега. Не знаю, чего и делать. Давай отбивайся. Пишут, что ты взятку получил.
— Большую? — поинтересовался Сергей.
— Десять тысяч.
— Можно поинтересоваться, кто автор?
— Всему свое время. — Полковник опустил узловатую морщинистую руку на листки письма, — Сначала на фотографии полюбуйся. Здесь, как пишут, зафиксирован момент передачи.
На первой фотографии, без сомнения, был он, Сергей. К нему наклонился худощавый мужчина, прикуривал. Меж двух пальцев сигарета, а тремя другими он зажимал в ладони белый сверток. На другой фотографии — белый сверток крупным планом в руке улыбающегося Сергея.
— Добротная работа, — сказал тогда он, возвращая снимки.
— Да, добротная, — согласился полковник. — Ты пока все материалы по этому делу передай Мартынову… С тобой, сам понимаешь, мы должны разобраться. Не бойся, в обиду не дадим. Все будет по чести.
«По чести» не вышло… Мама, сгорбленная, неподвижная, как восковая фигура, стояла в углу. За столом заполнял страницы протокола Мартынов. А двое, товарищи Сергея, проводили обыск… Сам он что-то возбужденно говорил, пытался острить. Но, когда из-за зеркала в прихожей вытащили тот самый, что на фотографии, белый сверток, замолк, даже перестал слышать, точно провалился в глухую пустоту.
Именно вслед за этим все стало восприниматься фрагментарно, несвязно, отдельными, случайно выхваченными кадрами. Серая стена следственного изолятора с выцарапанным матерным словом, очки, съехавшие на прыщавый нос следователя, лепной герб государства над тремя креслами, мучительно зевающий конвоир, какие-то люди, наверное свидетели, двигались, жестикулировали, открывали рты, и голос судьи, читавшего приговор, звучал глухо, словно доносился из-за фанерной перегородки.
Он уходил из зала суда в прострации, безразличный к тому, что было, что будет и куда его ведут — в тюрьму или домой. Размеренно и тоскливо прокручивалась вторым «я» одна и та же пластинка со стихами Анны Ахматовой:
А я иду — за мной беда
Не прямо и не косо,
А в никуда и в никогда,
Как поезда с откоса.
Лишь одно бережно, как горящую свечу, он унес с собой из зала суда — страдальчески искаженное лицо Никиты Вениаминовича Коробова, старого друга отца. Не было у него надежней и родней человека… Только мама. Но она не смогла прийти, ее отвезли в больницу сразу же после того обыска.
В бараке рязанской тюрьмы его встретили ликующе — злорадным улюлюканьем. Знакомились, окружив тесным кольцом: он мотался от «стенки» к «стенке» под ударами злых кулаков, сапог. «Только устоять, — думал, напряженно сжимаясь в комок. — Упаду — затопчут».
— На сегодня хватит, — сказал кто-то, и все разошлись по углам.
Сергей с трудом забрался на свою «небесную постельку», как выразился губастый верзила-староста, и лег, не раздеваясь, лицом в подушку — от побоев ныло все тело. Среди ночи проснулся, открыл глаза: с него стягивали ватные штаны.
— Тише, тише, мент, — зашептали ласково. — Побалуемся маленько.
Сергей подтянул к голове правую руку и не ребром ладони, а всей своей взбунтовавшейся ненавистью хрястнул кого-то по переносице. Тот рухнул вниз, завыл тягуче и нудно. Пыльная лампа у потолка освещала еще двоих, стоящих внизу. У одного в руке блеснул нож. Застегнув штаны, Сергей напрягся (слепая ярость вдохнула в него лютую силу), спрыгнул с нар, целясь ногами в грудь державшего нож. Другой, мотнувшийся к нему, наткнулся подбородком на подставленный локоть и зажал лицо ладонями. Нож был уже в руке Сергея. Громко, зловеще прозвучало в тишине барака: