61. Всю субботу деревня топит углем чугунные печи, броненосцы тридцатых годов, и плывет между дачных поселков к реке. Овцы смотрят с ковчега и спокойными голосами разговаривают о траве в белых крапинках первого инея. Детский сад водит волны рук, и морские фигуры замирают и движутся снова. Пахнет скорым обедом. Шестилетние смотрят, как небо и овцы, и дым, и речная вода поднимаются отовсюду и уже над подушкой стоят, но на правом боку их не видно, и теперь уже нужно свернуться калачиком, спать. 62.
Я уже написал, что античные боги жили у нас во дворе - громко сварились, грохотали посудой, а чуть отвернешься – говорили страницами из Софокла, утирали слезу над несчастной судьбою Эдипа, Ипполита жалели. Нам, мальчишкам, давали кривые монетки на марки и леденцы и гоняли бездомных собак из подъезда. Только этих богов мы и знали, прекословили им, поднимали их на смех, на заборах рисовали кирпичною крошкой и писали: дурак. Вот и выросли. Сами теперь разбираем покупки, шумим, кулаками стучим друг на друга — а они тихо шепчутся, тихо ходят по весеннему облаку. Смотрят сверху на крыши домов, над землею проносят дожди. Нагибаются к нам, улыбаются, машут отставным шалопаям, и солнечных зайчиков водят по двору, по траве, по зеленым верхушкам деревьев. 63. Все более просто работу свою понимаю – прежде жил по подсказке, прислушивался к голосам, а нынче оглох и слышу все то же: давай, работай а как работать - не слышу. Мы выросли не на школьной латыни, и певчие лебеди нескоро нас отыскали. Коллегии тишины и утренний воздух леса учили нас, как придется, и все мое поколение чужим языком говорит, а я говорю, как умею. Я в первый раз это понял в пустом дровяном сарае, когда ты держала Слово на кончике языка и Словом меня кормила, как кормят слюной птенца, и вышла под дождь, и русский устный стучал по лужам, и платье твое прилипло. 64. Встанешь ночью — и будешь смотреть, напрягая глаза, как снуют переулки, наклонясь в ярко-желтом мелькающем свете, будто что-то плетут из соломы. Так и будешь без всякого дела мусолить зрачки, и глаза заблестят, свет пойдет со слезой. Слишком горьким лекарством обносят городских постояльцев. А дома, под дождями насупясь, стоят, сочиняют стихи по-китайски, помнят работу свою. 65. Мандельштам с головою в руках ищет, где ему лечь, где помягче земля. Снаряжаем печальные корабли на чужбину, и плывем, и в могилы берем облака, стоявшие над головой Моисея. Но и там не кончается наше кочевье. Ночами Данте слушает тень, склонившуюся над Торой. Под эту диктовку мы идем, и Красная площадь расступается перед нами, как море. 66. Кипарисы, деревья запретной любви, не дающие тени, длинноногие школьники, рекруты ночи, дожидаются времени, за античностью следующего, но опаздывающего. Безголовые бабочки из-под кисточки Ци Бай-ши избалованы нежным цветком с итальянским названием. Не спешим, и поищем в подстрочнике загорелые голени, локти косых парусов во Флориде, кипарисы, скользящий металл дорогого вина. Времена для искусства не самые лучшие: лук, свирель, Апполон, Роберт Лоуэлл, ныне покойный, музыкальная школа, молочные гаммы, смуглый отрок, которому звуки не впрок. 67. Н.Г. Проверим узы брачные с тобою, высота, здесь, в пламени горящего тернового куста, здесь, на библейской пустоши, в ветхозаветной тьме пространства безвоздушного, в бесснежной той зиме, что нас несла над городом, держала на весу, сорила полустертыми монетками. К лицу сухой тянулась варежкой, но не было тепла. Зато была испарина, зато - напополам постель делили, чистую стелили простыню, и это все записано. И я себя виню, что поздно образумился, что лишь сейчас вхожу в огонь, в чужую улицу, где пальцы обожгу. Прошу огня неспящего, что ходит по пятам, прошу того, горящего тернового куста. |