54. Я пишу каждый день, затевая небезопасную тяжбу со своею страной, старомодную, как стихи с перекрестной рифмовкой. А тем временем дети отовсюду выходят во двор и всем отпускают грехи. Трудно книгу закончить, попробуйте написать о соломенных тонких лучах – они светят из детства, и в сегодняшнем дне не кончаются, а текут сквозь предметы туда, где параллельные скрещиваются, и все знают друг друга по детским ласкательным именам. Жить монахом в миру, что почти невозможно, и писать, что также почти невозможно сегодня, ничего не скрывая из того, что дано на письме. 55. Мы изменимся. Время еще позволяет, потому что теперь и Фома размышляет о бессмертии душ: вот придут - и докажут ему. Так бывает, что утром в оконном стекле у тебя за спиной я вижу свет, подробно описанный Муни. Выше, выше кивайте мне вслед, монашеские куколи анестезиологов, я хотел бы уйти в эту осень, так прекрасна она. Выше трубы, сторукие клены, герольды осеннего леса! 56. Природа почти незаметно прореживает поколения, пустяк - то, что нам предстоит. Спасибо, густеющий строй языка, старинная музыка, рябь по воздуху плещущих флексий (на них-то слова и возносятся к небесам). Это песня, которую дед начинал, взбираясь на хоры своей водокачки, и поет до сих пор, покашливая, если Там его еще мучат болезни. Мы попросим у Бога работы и будем прилежны, чтоб после уснуть - там, где дед напевает солдатскую песню. 57. Вечер в маленьком городке. Девочек водят на реку курсанты с красными кончиками ушей. Звезды падают косо, как по линейкам ученических тетрадей, трамваи приплясывают на поворотах, и воскресенье смотрится в воду между самодельными поплавками и размокшим хлебом. Это лето не щедро — оно разрезает яблоко и меньшую долю подает мне, а от большей откусывают девочки и курсанты с сухим яблочным соком на губах и представляют себе, что уже давным-давно целуются, а городские сады подходят со всех сторон и закрывают их ветвями. 58.
Меня окружают женщины, они чешут волосы над моей кроватью, они приносят теплую воду в высоких жестяных кружках и смотрят, как я пью, а я и не знаю, которая из них – моя мать. Я сплю и вижу своих сестер, девочек, пахнущих ежевикой, и кто-то другой выводит их за руку под дождь и идет босиком по крошкам именинного пирога. Я просыпаюсь утром с молочной ириской во рту, и опять женщины чешут волосы, их локоны проходят надо мной темными волнами, и за гребенкой вспыхивают электрические искорки звезд: это моя мать и та девочка, которая еще подрастет и родит мне сына. 59. Мать выжимает варежки, раскладывает на батарее, лыжи с лыжными палками шепчутся о снегопаде, а мыши ходят под полом, выглядывая прямо в сказку о маленьком глупом мышонке. (Мышонок, я часто плакал о тебе, в ожидании утреннего снега за нашим домом). Куда деваются слезки, наплаканные малышами? Наверно, туда же, в снежинки, в мягкий пушок на ветках, и в беспокойные звуки весенних ручьев, а оттуда, из талых дворовых вод – плеск, подголоски чистых несопряженных гласных находят место в строке, опять попадают в сказку, и вновь обращаются в слезы, в смех, и во все такое, что все мы узнали в детстве, у матери на коленях. 60. Брата моют в ванне. Он боится мыла, щурится и хнычет, голенький и мокрый, а на животе бледный след резинки и синяк на локте. Подставляет плечи, выпрямляясь в теплых водах. Все сначала: брата моют в ванне, шоркают мочалкой. Я стою в обнимку с мягким полотенцем, старший брат, и знаю: это я придумал, мы ведь вместе с мамой так вдвоем и жили, я мечтал о брате, а она курила тайно, и на вечер уходила в новом платье. Все сначала: брата моют в ванне, ясно, ясно вижу бледный след резинки и синяк на локте. |