46. А в четвертом часу небо все же промокло, и крыши потекли, и листву понесло по заторам осенних ручьев. День некругло писал у тебя на губах, и некруглые буквы составлялись в такие слова, что словам стало тесно, и теперь между нами они оказались запрудой, помехой для рук и для глаз. Пусть ручьи унесут эту тяжесть, пусть дожди корни каждого слова омоют — слушай, как размокают небесные путы, разбухают подземные реки, слушай дождь у меня под рукой — И услышишь... 47.
Я говорю от первого лица на языке, в котором точат слово о слюдяные крылья стрекозы. Природный звук вслепую ищет место. Минуя риторические тропы, за длинноногим сумеречным светом выходит в поле, кличет, в било бьет. Цевницы древних, даже и в земле, ему послушны. На этом звуке отдыхает время — так плещет голубиное крыло над самым ухом посредине сна. Пускай слова пронзают хрупкий воздух, как кости в рыбе разрезают плоть, ножи линнеевского каталога, той странной, укрепившейся в латыни, таблицы, где захваченный врасплох, я, человек, в родстве с нетопырем, летучей мышью, подгрызаю корни воздушных рощ... 48. Много званных, но избранных мало — научи в воскресенье, когда уже листья давно облетели и пусто вокруг - на горах видеть дальше: и реку, и дом у реки, где мы встретились и куда заходили прощаться насовсем. Видеть солнце и висящего ястреба - осеннюю бабочку, смятую между стекол небесных. На свету видеть ночь и больничную лампу и тебя, но теперь уже девочкой, ты подходишь и младшего брата целуешь, и глядишь в темноту: "Вот, мы избраны, значит, тьма станет светом, мы встретимся и под утро, бесполые, выйдем в осень, и весь этот свет назовут воскресеньем... 49-51. Подтянуть к небесам что созрело, что к смерти готово. Ничего не писать, не писать, но работать над словом. Двухнедельный глоток жгучей соли и детской беспамятной кори, да платок со слезой, да дельфин и русалка на море. *** ...И чайки чего-то просили у моря для нас: хорошей погоды, подброшенной волнами рыбки с блестящим брюшком, перламутровыми плавниками. А солнце садилось на спины встревоженных птиц и крыльями их поводило в оранжевой пене прибоя. За первым теченьем стиха начиналось второе, и прошлое разом теряло свой вкус - так пресные реки текут и текут в океан, пока не застынут, пока не придут и не скажут: Весна. И снова захочется водам обняться, и пресную горечь той солью морской осолить, которая нас в сентябре отыскала: течет с полотенца, стоит на губах, когда ни проснешься, когда языком ни коснешься своих ли, чужих - без разбору... *** Юг проветрен как спальная комната, будто нету у лета предела. Но гляди -на зеленом шиповнике первая ветка созрела. И все менее теплые волны бьют о берег все более веско, и все тянется пляж незаполненный, и флажок развевается детский. И такое приходится вынести на допросе у Синего моря, что не стыдно грехов и провинностей, но душа не несет их - не может. 52. Перед тобой закроют магазин, пойдешь, в себе воображая старость, и в запотевших стеклах вид товаров расплывчат так, как слишком уж вблизи увиденная жизнь. Теперь недаром боишься писем, и теснят в груди провинция, тоска, психоанализ. А ты немытой улицей пройди, ложись, в пустой постели поваляйся, не зная дела. И не приведи Господь тебе соревноваться в слове. Деревья накрутили бигуди и ждут весны. Должно быть, наготове соседи-малыши с большим мячом. И только ты, выходит, не при чем. 53. Подробности вошли в мои стихи. В горах посуды, фонарей, трещеток зачеркнутых (читай черновики) зарыта и пробьется ненароком та золотая жилка, чьи витки уводят в землю загодя, до срока. Но не затем, чтоб в норах напрямки ползти к Москве, слепою тычась мордой, а чтоб сильней играли желваки, чтоб разогнуться в небо, чтобы город поднять в руках. Пожалуй, не таким как я, садиться и марать бумагу. Морковному, застиранному стягу один, тайком и вслух, побатальонно я присягал. Но в нынешних знаменах густеет время, закипают краски пунцовой, кумачевой кровью лет. Я не желал бы и господской ласки, и в отреченьи преступленья нет, и белая бумага - не указка, во всяком случае, на этот свет. |