Глава 13
Когда я голодный бродил по дорогам, высматривая колоски или стручки, я сооружал в мыслях фантастические построения, в которых, пережив многие удивительные события, я вдруг находил мешок с лепешками, да еще и банку масла, а на дне еще и тысячу рублей - я всегда был мастер на выдумки!
Папа каждое утро уходил искать какой-нибудь заработок, мама пыталась продать что-то из того немногого, что у нас оставалось. Я хорошо помню, как она стояла на базаре с черными лаковыми "лодочками" в руках. Эти были парижские туфли на высоких каблуках, мама готова была продать их задешево. Но кому в "славном городе Чинабаде", не знающем, что такое асфальт или паркет, нужны туфли на высоком каблуке? Но мама надеялась, что кто-нибудь из возвращающихся в цивилизованный мир все же купит эти прекрасные и совсем новые, - такая обувь не может истрепаться, потому что ее надевают изредка в театр или на банкет, - да, совсем новые парижские лаковые лодочки. Она так и не продала их, эти туфли по сей день хранятся где-то в маминых вещах, как память о былом хорошем и былом плохом.
Вечером вдруг оказывалось, что мама варит в жестяной банке "буламук". Разведите в литре воды горстку муки, доведите до кипения и не добавляйте ничего, даже соли, вот тогда поймете, что означает это слово "буламук". Если еще и утром доведется выпить кружку этой прекрасной, дающей жизненные силы пищи, то их, то есть жизненных сил, хватит, чтобы дойти до заветного участочка земли, притаившегося на окраине соседнего колхоза за высокими зарослями бурьяна, на котором еще оставались неделю назад не убранными несколько грядок лои и маша, усохшие побеги которых плотно обвили стебли колючек. Эти чахлые побеги, задушенные сорняками, возможно, никто и не собирался убирать, но страх наказания за воровство с чужого огорода стал сильнее, по мере истощения мальчишеских сил. Одна вылазка на заветные грядки, другая - и уже только на земле, среди ее комочков, под исцарапавшими все тело колючками можно набрать за день горсти две мелких, как дробинки, плодов маша.
В иные дни в мой желудок не попадало ничего, что содержало бы хоть немного калорий, и я ощущал головокружение, мерзкую тошноту, но продолжал бродить с шарящими по дорожной колее глазами, высматривая в пыли упавшие с телег колоски или стручки. Я еще был жив, когда начались занятия в школах. Я отстранено смотрел на детей, которые, беспечно размахивая ранцами, шли в школу или возвращались оттуда. Эти детишки казались мне жителями другого мира, я мог только наблюдать их со стороны, их жизнь была мне недоступна, как недоступно то, что мы видим на белом полотне киноэкрана. И полюбовавшись ими, такими, каким и я когда-то был, я продолжал свои поиски хоть какой-нибудь еды.
Все чаще случалось, что даже одного зернышка не удавалось отыскать. Я добирался до хижины, где мы обитали. Молчаливые мама и папа старались не смотреть мне в глаза. Все мы тихо ложились на камышовые циновки и впадали в забытье.
Но иногда по возвращении меня ждали родители, которые улыбались. Я уже знал, что где-то им удалось раздобыть какую-то еду. Обычно это было такое количество еды, которое не могло бы насытить и пятилетнего малыша. Но даже после этих крох наутро я просыпался, не ощущая тошноты и головной боли.
Такие удачные дни становились все более редкими.
Почему-то маму и папу мне было жаль больше, чем себя. Может быть потому, что я видел их страдания, их ужасный вид со стороны, а к своей тошноте, идущей не из желудка, а из сердца, я как-то уже начинал привыкать, если можно привыкнуть к многократно повторяющейся смерти.
А ну-ка, кто опишет мне эту особую тошноту, когда сердце размягчается и растекается по всей груди, как тесто для блинов растекается по горячей сковородке? Но это жаркое и растекающееся находиться ведь в груди, в живой мальчишечьей груди... И оно поднимается к горлу - и не выходит. Опускается вниз, к желудку, и еще ниже, вызывает потуги, чтобы опять, спустя несколько мгновений, подкатить к горлу.
Когда в такие моменты мне встречались весело болтающие, да еще и жующие что-то дети со школьными сумками, мое маленькое сердце начинало бешено колотиться, меня охватывала недетская злость, и на этих учеников, и на весь мир, который равнодушно взирал на мои муки, и я хотел бы в этот миг все сжечь, взорвать, обратить в небытие, как вскоре - я это чувствовал! - буду обращен в небытие я. На своем пути я видел где-то под кустами, у полуразрушенных стен трупы взрослых и детей – моих соплеменников, их еще не успели свезти в ямы на окраине поселка. Тогда у меня, изможденного, появлялось желание прилечь рядом с этими неподвижными телами, и чтобы из моей головы ушли все мысли, все желания. Труп понял бы мои страдания, а эти, со школьными сумками, никогда не поймут. Если что-то меня и удерживало от такого кажущегося спасения от мук, то это мысль о маме и папе - вернутся ли они к вечеру?
Однажды, когда голодный туман не застилал с самого утра глаза, и сознание было достаточно четким, я подошел к школе, единственной в этом поселке. Школа была одноэтажная, чисто выбеленная, от центрального входа расходились два крыла с большими высоко расположенными окнами. Я пытался через эти окна увидеть сидящих в классе учеников. Но видна мне была иногда только голова учителя, который ходил по классу. Недоступный сказочный мир, как он манил меня! Я решил пройти в школу через двери, но когда я их приоткрыл, то увидел тетку, сидевшую в коридоре на табурете. Она прикрикнула на меня, чего, мол, тебе нужно, чужой оборвыш, а ну выйди вон! Я захлопнул дверь, но желая все же полюбоваться хотя бы маленькой частью школьной жизни, взобрался на сучковатое дерево под окнами какого-то класса. Мне удалось увидеть ряды парт, за которыми сидели ученики, увидеть учителя, мелом пишущего на черной доске... И тут зазвенел школьный колокольчик, звук, который пришел ко мне из моего прежнего бытия, уже не существующего. Я спрыгнул с дерева и спрятался за кустами. Через некоторое время школьный двор заполнила выбежавшая из классов разношерстая детвора. Старшие классы занимались, по-видимому, в первую смену, а сейчас, шла вторая смена для учеников начальной школы. Детишки резвились, орали, забегали в здание и опять выбегали во двор. Я стоял за кустами и с замиранием сердца наблюдал за этой такой узнаваемой, но такой далекой теперь от меня жизнью. Через положенное время на ступени крыльца вышла та самая прогнавшая меня тетка с медным школьным колокольчиком в руках, звон которого - танкуль, танкуль! - зазывал расшалившихся ребятишек на урок.
Школьный двор опустел. И когда я тихо побрел, было, на свою тропу, то увидел, как дежурная тетка вышла из школы, и торопливо куда-то ушла. Я догадался, что поскольку до следующей перемены еще сорок пять минут, то она решила использовать это время для своих собственных дел. Дождавшись, когда тетка скрылась за поворотом, я вошел в школу. Коридор был пуст, и я на цыпочках прошелся по нему. Дверь одного из классов оказалась полуоткрытой, я подкрался к ней и, прижавшись к стене, стал смотреть. Я видел первые два ряда учеников, которые сидели на черных партах и внимательно списывали с доски какие-то цифры. Наверное, у них контрольная работа, решил я, потому что в классе стояла напряженная тишина, которая обычно характерна для ответственных событий. Учитель кончил писать на доске, что-то произнес и пошел по рядам. Я с неизъяснимым чувством смотрел на склонившихся над тетрадками мальчиков и девочек. Наверное, с таким чувством смотрели лет тридцать спустя мальчишки на космонавтов. В эти мгновения я любил этих учеников, гордился ими, желал им славы и добра. И то обстоятельство, что я так близко от них, когда они пишут свою контрольную работу, как бы приобщало меня к высшим человеческим ценностям, приподнимало меня над суетой мирской, я ощущал себя чем-то большим, чем умирающим от голода татарчонком. Тишина, витающая в воздухе сосредоточенность, чистота в школьном коридоре - все это где-то в глубинах моей души порождало сознание того, что не хлебом единым... Но хлеб, хлеб... Все же хлеб... Я медленно пошел прочь.