— Конечно, — соврал я совсем не по-царски и тут же пожалел об этом, и выраженье моего лица конечно же подсказало девушке правду.
— Обманываете, — произнесла она устало и улыбнулась теперь уже приветливо, грустно.
— Попои молоком-то, попои, — опять подмигивая зачем-то, сказала мать, протягивая девушке кружку и кринку.
Пот стекал у меня по лицу и груди, мне вдруг стало стыдно перед прекрасной царевной.
Девушка взяла у матери кринку и кружку, аккуратно налила молока, протянула тонкой белой рукой. Пить хотелось очень, я пил взахлеб, стыдясь перед женщинами своей жажды.
— Нет, не похож, — еще раз с печалью сказала Милитриса Кирбитьевна и скрылась в избе, вернув матери кринку.
— Ждет! — кивнула женщина ей вслед и вздохнула.
Она налила еще, я выпил, совсем уж по-будничному полез в карман за деньгами, женщина отмахнулась от денег, пожелала счастливого пути, подмигнула еще раз на прощанье, укоризненно качнув головой в сторону скрывшейся дочери, я поблагодарил, сел на велосипед и поехал.
СНИЛИСЬ ЛИ ВАМ ПОЛЕТЫ?
Недаром перед Трубецким было больше спусков, чем подъемов, — лишь только я выбрался из древней, непонятно откуда взявшейся в этой затерянной деревеньке липовой аллеи, начался длиннейший тягун, под безобразно ярким полуденным солнцем, без тени, среди ржаных и пшеничных полей. Я просто в полном смысле слова обливался потом — он брался откуда-то сверху: со лба, с висков, из-под волос, скапливался у ключиц и струями стекал вниз, под ремень. Даже брови напитались, как трава после дождя, и стоило провести рукой по лицу, как новые капли, выжатые из бровей, устремлялись вниз и предательски разъедали глаза. А ноги бунтовали и отказывались работать. Подъем тянулся не на один километр — свободно и раздольно вымахивал на увал, — но дорого же мне далась эта наша русская широта и раздельность. Я из последних сил налегал на педали, чуть не касаясь носом руля, и вожделенно вглядывался в счетчик у переднего колеса — в конечном счете ведь именно от этих маленьких цифр, отсчитывающих километры, зависело мое избавление. Но цифры менялись медленно, очень медленно — я уже не на километровые смотрел, а на стометровые, сцепив зубы, и с трудом удерживался от нелепейшего желания: остановиться, слезть и просто так покрутить переднее колесо, чтобы заставить быстрей работать счетчик.
А вокруг было до удивительности хорошо. Солнце, тишина и безлюдье. Тишина, если не считать птиц, потому что птицы — им-то плохо ли?.. — заливались безудержно, особенно жаворонки.
Наконец, преодолев бессовестно длинный подъем — два с половиной километра по счетчику! — добравшись до перелеска, до его дивной тени, я слез — ноги едва не подогнулись сами собой — и, стараясь сохранить должное уважение к своему бессловесному другу, который вроде бы вовсе и не стремился к спасительной тени, а, наоборот, всячески пытался вырваться из моих рук и упасть тут же на дороге, на солнце, повел его в сторону, через кювет и кочки, — и окунулся наконец в мрачноватую, душистую, влажную, восхитительную прохладу. Комковатая глинистая земля была мягкой и теплой, словно свалявшаяся от долгого употребления подстилка.
Нет, все-таки было здорово. Я сидел в густом переплетении ветвей, в темном укромном островке, как в шалаше, как в индейской пироге, а вокруг — больно смотреть — колыхался, тек, сиял безбрежный океан света. И такая щедрость, такое могущество и величие было также и в буйстве зелени — листьев, колосьев, трав, — что такие мелочи, как усталость в ногах и руках, цифры на счетчике, жара, пот, жажда, казались теперь вовсе уж несущественными мелочами. О городе, о прошлом, о суете даже и мысли не было. Весь, целиком, со всеми своими ощущениями, желаниями, мыслями я был только здесь, сейчас, в этом вот сиюминутном моменте.
Не торопясь, ехал я дальше и даже остановился отдохнуть, как только встретилась симпатичная молодая березовая роща. Когда я подводил машину к березке потолще, чтобы прислонить к стволу, на глаза попался первый гриб.
Он торчал рядом с колесом велосипеда, хорошо видный, коренастый, крепкий. На шоколадной бархатной шляпке застыл неподвижно солнечный зайчик. Ножка была толстая, пузатая.
Сердце мое забилось. Взяв гриб, затаив дыхание, я принялся обшаривать окрестную траву, заглядывать под валяющиеся сухие ветви и листья, раздвигать кустарник. Удалось найти еще несколько и среди них только один червивый. Вот радость-то! Помню, как когда-то в лесу я с особым вожделением искал именно белые грибы, молил судьбу, проклинал невезение, но именно они, белые, всегда с трудом давались. До боли в глазах всматривался я в густую траву, ворошил листья, ползал среди папоротников… И, как правило, мои спутники находили больше белых грибов, чем я. Вот лисички — другое дело, с лисичками мне всегда везло, но ведь это несерьезные грибы, лисички. А тут совсем рядом с дорогой, больше того: там в двух шагах другая дорога была, так что не только рядом, а даже в развилке между двумя дорогами удалось найти несколько великолепных белых, стандартных белых — таких, какие грибники считают на штуки. Это было как внезапный подарок, сюрприз, и, только собрав их, положив рядом с велосипедом, обшарив еще раз, для верности, уже обойденные окрестности, я вдруг сообразил, что грибы-то эти мне в общем-то и ни к чему. Не суп же из них мне теперь варить. Да, вот так не вовремя, бывает, везет — с большим опозданием.
Но что же мне делать-то с этим богатством?
В ярком слепящем свете по дороге шла женщина с сумкой. Она была еще далеко, шла не спеша, приближалась. Я собрал все грибы и спокойно стоял в тени, ждал. Она не шарахнулась, увидев меня, полуголого, в шортах, не испугалась, я спокойно, с улыбкой протянул ей грибы, она улыбнулась тоже, взяла грибы, положила в сумку, пошла.
И опять потянулись перелески, поля, поля, тракторист сосредоточенно чинил свой трактор на соломенном жнивье — я спросил, как в Алексин, он кивнул прямо, — крутые подъемы и тряские спуски, жара, опустевшая фляжка, наконец — деревня у совсем скрытого в кустах, почти высохшего ручья — Шарапово. Ни в Яблонове, которое было перед Шараповом на пригорке, ни в самом Шарапове, как мне сказали, колодцев хороших нет, а берут они воду в этом самом ручье — «Хорошая вода, лучше колодезной, не пожалеете». Я долго спускался по узкой тропинке, шагом, оказалось, что там около самого ручья — родник, рыжая ямка, наполненная неподвижной хрустальной водой, такой холодной, что заломило переносицу, не пожалел. Потом обратный ход, тоже шагом, несколько сот метров по деревне в седле, а затем крутой спуск, брод через ручей, который в этом месте разлился и перегородил дорогу, — можно было хоть поплескать на себя, смыть пыль, — подъем: сначала опять шагом, потом с грехом пополам в седле, опять деревня, а за ней — лес, спуск и такой дремучий и молчаливый бор, загадочный, узкий извилистый путь по известняковым камням, легкий деревянный мостик где-то внизу, едва видный между деревьями, такая волшебная тишина и величие огромных, обросших кое-где мхом деревьев, что почувствовал я себя словно мальчик с пальчик со страниц детских сказок братьев Гримм.
Нет, ей-богу, несмотря на жажду, жару и усталость, несмотря на время, которое давно уже перешло в обеденное, несмотря на то, что до Алексина еще ехать и ехать, просто никак не хотелось покидать этот бор. Но пришлось. Начиная с Тарусы, я уже познал обязательное ощущение путешествия — радость встреч и тоску расставаний…
За мостиком и новым подъемом в тени многолетних сосен стояло в ряд несколько изб. Разве что не на курьих ножках. Они были добротные, с крашеными резными наличниками, под новыми черепичными крышами — как на подбор. Около каждой — большой запас напиленных и наколотых дров в штабелях. Бидоны и кринки на частоколе. Я постучал в одну из дверей. Никто не откликнулся. Около другой залаяла большущая злая собака. Наконец на крыльце показалась девочка. Голова ее была повязана ярко-красной косынкой.