У прораба Леонида Николаевича Авдюшина третий день работы комиссии был счастливым днем.
С утра побывав на участке, показав там свое добродушное губастое лицо, он около двенадцати нашел предлог, чтобы заехать в управление. Заглянув в бухгалтерию, увидев там деловую озабоченность и незнакомых людей, он никак не мог уехать, все ходил по коридорам, и губы его беспричинно расплывались в улыбке. Для начала его, конечно, поставили бы — по-старому — начальником одного из участков. Он поднял бы работу, организовал бы все самым лучшим образом — о, он знает, как надо! Конечно, эта специальность — не самая интересная, ее и не сравнить с той, по которой он работал, когда встретил Нину, но все же и здесь можно найти что-нибудь подходящее — всегда ведь это: лишь бы начать… Он уже видел себя совсем другим, таким, каким был раньше, уверенным.
И днем, появившись опять на своем участке, узнав, как идет работа, и во второй половине дня — ожидая представителя заказчика в конторе, и вечером, направляясь в детский сад за ребятами, он чувствовал себя так, словно ему все время приходилось сдерживаться от улыбки, от радости, которая так и распирала его изнутри. И эти несколько дней, как по волшебству, погода стояла солнечная — ни облачка! — словно специально, словно прибыли это посланцы неба, пришельцы, а не шесть обыкновенных людей…
Лев Борисович Гец, вечером направляясь домой, старался идти не спеша, размеренно вдыхая и выдыхая воздух. Он тоже отметил это удивительное изменение погоды — несколько совершенно безоблачных дней после ненастья.
Он еще не решил, как поступить.
С бухгалтерией в основном покончено. Теперь надо выехать на объекты, установить приписки. И — насчет главного инженера.
А там будет видно.
ГЛАВА XII
Нефедов лежал на своей узкой постели и думал.
Было так: он, Нефедов, маленький, одинокий человек, совсем лишний на этой планете, — зачем занесло его сюда? Временами — редкие случаи! — подумывал он, рисковал подумать, что вот наконец, вот оно, начинается, брезжит рассвет — и наступит его день, пусть с опозданием, но наступит. И ждал, готовился встретить, очищая себя от наносов жизни — зависти, мелкой злобы, хандры, чтобы чистым прийти в свое грядущее, не запачкать его, не замусорить… Но заканчивался этот короткий период, словно всплеск, проходил бесследно, и опять тянулось, тянулось старое. И в последнее время если уж иногда наступали проблески, Нефедов и их не мог с толком прожить, не мог, потому что знал, что это лишь временно, что скоро, вот-вот, вернется старое — проза жизни, сумерки, ночь.
И то, что произошло теперь, особенно больно ударило его, намертво, потому что он имел неосторожность и глупость — да, глупость! — поверить, опять поверить, хотя столько раз уж бывал наказан. Сейчас обдумывая, вспоминая все снова и снова, в растерянности и со стыдом видел Нефедов, что то, к чему он с такой надеждой стремился, совсем не стоило того, было лишь призраком, миражом — мероприятие, заведомо обреченное на неудачу.
На что он надеялся? Что он будет делать все сам, как надо, как правильно, что никто не в силах помешать ему, что бы ни произошло?.. Ведь еще в самом начале — еще когда Хазаров отклонил Агафонова, не дал включить его в комиссию, — уже тогда можно было понять. Вот ведь почему он отклонил его, ясно. Агафонов не уступил бы, он-то уж ни за что бы не сдался, довел бы дело до конца, не замазывал бы. Почему не Агафонов на месте Хазарова? Да, Агафонов бы им показал… Сыпчук, Старицын… Оба честные люди, но что они сделают теперь? Против Хазарова, против Ивана Николаевича…
Вышел он сегодня от Хазарова опустошенный. Он сам себе был противен, он понимал, понимал, как неправильно, как не по существу победил Хазаров, как не хватило ему, Нефедову, чего-то не относящегося непосредственно к делу и очень существенного, однако. Может быть, самого, самого главного. Он просто чувствовал, он сердцем ощущал неправоту Хазарова, видел запрещенные приемы его, но не мог ничего сказать. Почему так? Разве он на самом деле, фактически, боялся Хазарова? Нет. Не боялся он его, потому что нечего было ему терять, все бы он отдал за то, чтобы почувствовать хоть на какое-то время жизнь, настоящую жизнь, а не серые сумерки, чтобы вздохнуть свободно — пусть хоть перед гибелью надышаться. Но… Сидел, смотрел на Хазарова, на его блестящую бильярдную голову, на глаза и чувствовал, что все — вот оно, вот оно, пробуждение, пора уж и честь знать, порезвился, хватит.
Было детство, были надежды, были даже драки с мальчишками… А потом одно за другим, одно за другим… Одни уступки.
…И ведь, выйдя от Хазарова, зная, что сломили, распяли, наплевали в душу, все-таки утешал себя, чувствовал успокоенность, облегчение, чувствовал н а с а м о м д е л е облегчение…
А теперь вот лежал в постели и думал, и стыд жег его, нестерпимо жег стыд.
Приехав днем в управление, Нефедов начал с того, что попытался внимательно ознакомиться с результатами работы Сыпчука, Геца, Старицына. Это велел Хазаров — он хотел сам вникнуть в дело. В общих чертах Нефедов все уже знал — вчера Гец привел некоторые факты, — однако Хазарову нужна была точность. Многое пришлось переписывать, так как потребовать документы сейчас, до окончания ревизии, было, конечно, нельзя. Вечером он отвез все Хазарову на дом. Хазаров поблагодарил его…
И теперь, лежа в постели и думая, Нефедов с ужасом осознал, что он совершает что-то похожее на предательство, — по крайней мере уже пошел по этому пути. И не в первый раз. С болью вспомнил он лицо Старицына, угрюмого работягу Сыпчука, которому во многом была обязана комиссия своим успехом, ничего, как видно, не подозревающего умного Геца… Что делать? Как бороться с Хазаровым — с Хазаровым внутри него, ставшим частью самого Нефедова?..
А Петр Евдокимович Нестеренко, поговорив с Гецем и удовлетворившись этим, весь оставшийся день занимался тем, что ходил туда-сюда по управлению, деловито скрипя протезом и делая сосредоточенный вид. И если появлялся в бухгалтерии, то лишь мешал работать, так как считал своим долгом не забывать о своих председательских полномочиях. И хотя со стороны казалось, что он с головой погружен в хлопоты и никому другому комиссия так не обязана своим успехом, как ему, сам он был растерян и не представлял, чем же он должен теперь заниматься. Он все порывался позвонить Хазарову и, может быть, выведать какие-нибудь инструкции насчет дальнейшего, но, считая это нетактичным, сдерживался и не звонил. Было у него подозрение насчет Нефедова, который со второй половины дня — Петр Евдокимович знал, что он побывал у Хазарова, — сидел и переписывал что-то. Думал он, что уж не своего ли инструктора выбрал Хазаров для дальнейших действий, уж не предпочел ли он ему, старому гвардейцу, этого человечка? И, с подозрением глядя на лысеющее темя склонившегося над документами Нефедова, не знал Петр Евдокимович, верно его предположение или неверно.
А еще больше усилились его сомнения вечером, после звонка Хазарову. Да, только звонка — Пантелеймон Севастьянович не пригласил его на дом, — и по всему понял Петр Евдокимович, что, вероятнее всего, дома у Пантелеймона Севастьяновича будет сегодня Нефедов.
Лев же Борисович Гец, придя домой, поужинав и просмотрев газеты, позвонив своему заместителю и справившись о делах в его собственном СУ-15, крепко задумался. Скепсис скепсисом, однако что-то ведь нужно делать. Ситуация создалась такая, что любой поступок Льва Борисовича не будет нейтральным. То или другое. «За» или «против».
Собственно говоря, он был уверен, что вся жизнь любого человека каждый день состоит из дилемм. Любой поступок имеет последствия, нельзя пальцем пошевелить, не задев кого-то. Правда, чаще всего мы не знаем, к чему это приведет… Но бывает и так, что знаем. И сколько бы ни старались зажимать глаза и уши, все равно знаем. И Лев Борисович знал сейчас.